Грег Иган - Карантин
Не надо его слушать. Надо заставить его заткнуться. Я говорю:
– Даже если ты прав, что это может означать? Для меня это никогда не станет реальностью. Чистые состояния расходятся, расщепляются, но никогда не соединяются друг с другом.
– Как только мир перестанет схлопываться, все станет возможным, – говорит он с блаженной улыбкой. – Схлопывание является причиной асимметрии времени. Ты сможешь проскочить обратно в прошлое, туда, где она еще жива...
Я качаю головой:
– Нет. Это сделают некоторые мои версии, но далеко не все. Получится хаос, безумие. Создавать миллиарды копий самого себя, чтобы горстка их смогла добиться того, чего я хочу – так жить невозможно!
«Невозможно?» А ведь сегодня ночью я поступил именно так.
Помедлив, он говорит:
– Значит, ты действительно не хочешь, чтобы кто-то – кто-то, в кого превратишься ты – смог вернуться в ту ночь, когда она умерла? Вернуться и все исправить?
Я открываю рот, чтобы сказать «да, не хочу», но вместо этих слов у меня вырывается какой-то звериный вой.
Он бросается вперед. Придя в себя, я прицеливаюсь, но поздно – он хватает колбу за горлышко и высоко поднимает ее над столом. Если я застрелю его, она упадет и разобьется.
Неуловимым движением он швыряет колбу в открытое окно, и, разрывая сетку от насекомых, она вылетает наружу.
Секунду я остолбенело гляжу на него, готовый нажать курок исключительно от злости на собственную глупость. Затем бросаюсь к окну и смотрю вниз. Переведя лазер в режим освещения, я вижу, как световое пятно скользит по осколкам стекла и мокрым пятнам на тротуаре. Лучом я испаряю лужицу и выжигаю бетон вокруг нее.
Лу говорит:
– Ты зря тратишь время.
– Заткнись, мразь!
Кто-то высовывает голову из окна прямо подо мной. Я ору на него, и голова исчезает. Я веду луч все более широкими кругами, пытаясь убедить себя в том, что есть еще надежда: ветерок совсем слабый, диффузия происходит медленно... Пустяки по сравнению с тем, чтобы найти Лу в двенадцатимиллионном городе.
В конце концов я смиряюсь с горькой правдой: не имеет значения, уничтожу я амеб или нет. Допустим, я как раз из тех маловероятных версий – возникших после того, как колба ударилась о землю, – которым удастся полностью стерилизовать воздух и тротуар. Но это не важно – никто из тех, кто так позорно прокололся, не будет реализован. В той реальности, которая будет выбрана, Лу и пальцем не дотрагивался до колбы.
Я оборачиваюсь и смотрю на него:
– Мы с тобой уже принадлежим истории, – говорю я со смехом. – Теперь ты понимаешь, что мне приходилось переживать из-за твоих паскудных замков.
Я закрываю глаза, пытаясь подавить страх. Жить останется то виртуальное «я», которое сумело победить там, где я проиграл. На что еще я могу надеяться? Я сам хотел победить – но теперь уже поздно.
Я говорю:
– Если я застрелю тебя, это будет убийством? Ведь ты уже все равно что мертв?
Он не отвечает. Я открываю глаза, прячу пистолет в кобуру. Под моим пристальным взглядом он по-прежнему молчит. Он не очень-то похож на человека, признавшего свое поражение и готового героически погибнуть. Наверное, до сих пор верит, что «истинный Ансамбль» может его спасти.
Я говорю:
– Хочешь знать, как все было? Я вошел в комнату, привязал тебя к стулу и уничтожил Endamoeba. А вот что будет дальше: я освобожу тебя от мода верности. Ты будешь мне благодарен. Потом мы с тобой сделаем то же самое со всеми членами Канона. Они выступят в качестве свидетелей, и тогда ничто не спасет от правосудия ПСИ, МБР, а может быть, и весь Ансамбль. После этого каждый из нас пойдет своей дорогой, и мы будем жить долго и счастливо.
Выйдя из здания, я иду по направлению к центру, огибая залив, – иду просто, чтобы идти, и стараюсь ни о чем не думать. Я мог бы вызвать «Н3» с ее абсолютным стоицизмом. Я мог бы вызвать «Босса» и включить сон. Но я не делаю ни того, ни другого. Пройдя около трех километров, я наконец смотрю, который час. Один час тринадцать минут.
Достигшая успеха версия должна уже минут сорок быть в квартире. Я поворачиваю обратно и иду, выкрикивая ругательства. На улице полно людей, но на меня никто не оглядывается. Внезапно обессиленный, я сажусь на землю на краю тротуара.
Привычка пересиливает отвращение, и я пытаюсь вызвать «Карен». Ничего не происходит. Я запускаю «Мыслемеханизмы»: мод по-прежнему подключен к шине. Я запускаю диагностику – и моя голова переполняется сообщениями об ошибках. Отключив тест, я обхватываю голову руками. Что ж, придется умирать в одиночку. Я хочу одного – чтобы все кончилось как можно скорее.
Через некоторое время я поднимаюсь на ноги. Я спрашиваю у проходящей мимо женщины:
– Это что – виртуальная загробная жизнь?
– Насколько мне известно, нет, – отвечает она.
Я вынимаю игральную машинку, потом прячу, потом снова вынимаю. Чем это мне поможет? Если я до сих пор размазан – а я, конечно, размазан, – я буду расщепляться на тридцать шесть версий при каждом бросании костей, и один из вариантов будет все больше укрепляться в своем знании, в то время как остальные так и останутся в сомнениях.
Я все равно бросаю кости.
Семь. Три. Девять. Девять. Два. Пять.
«Чего ты еще ждешь? Собираешься еще раз обыскать город в поисках спрятанных копий описания мода? Еще раз пробраться в МБР и на этот раз уничтожить оригинал?»
Но я не собираюсь делать ни то, ни другое, прежде чем схлопнусь – надо сберечь чудесный успех сегодняшней ночи и уменьшить риск необратимого размазывания.
Я бросаю взгляд на пустое серое небо и направляюсь в город.
***К рассвету сомнений не остается – я схлопнулся. Я единственный уцелевший. Любая достигшая успеха версия уже схлопнулась бы к этому времени. Сам факт моего существования подтверждает, что моя неудача реальна и необратима.
Над заливом Карпентария быстро поднимается солнце, яростно вспыхивая в узеньких просветах между небоскребами, и куда ни повернись, увидишь его слепящее отражение. Голова гудит, руки и ноги болят. Мне не хочется умирать, просто хочется оказаться вдруг кем-нибудь другим. Как мне радоваться тому, что я остался жив, если цена этого так высока?
Я продолжаю искать оправдание. Может, никакой неудачи нет, и мне удалось выжечь всю разбрызгавшуюся культуру? Но как мое размазанное «я» могло предвидеть, что я сумею это сделать? И даже если могло, почему оно выбрало такой шаткий путь к успеху, если есть множество вариантов, при которых колба с культурой просто не разбивается?
Ответ один: он – размазанный «я» – специально выбрал этот вариант. Он хотел, чтобы носитель мода распространился по городу. Он, видимо, понял-таки, что это дает ему – возможность непрерывного существования, прекращение череды воскрешении, вызывающих его из голограммы в моем мозгу, как джинна из бутылки, чтобы исполнить мое очередное неосуществимое желание. А чего я ожидал? Что он не воспользуется своим шансом обрести свободу – или как он там обозначает мир, лежащий за пределами Пузыря – только ради того, чтобы потрафить одной из клеток своего тела, одному атому своего мизинца, бесконечно малой частице своего необозримого многообразия?
Я съедаю завтрак, даю десять долларов на чай и иду в квартиру ждать конца света.
***Я просматриваю системы новостей в поисках признаков начинающейся чумы, но едва осознаю то, что читаю. Я то впадаю в фатализм, то хватаюсь за какие-то нелепые надежды. Горячечные порывы к слиянию с чуждой, но единственно подлинной реальностью сменяются моментами тупого неверия. Разглядывая привычный городской пейзаж за окном, я думаю: пусть правда, что человечество удерживает все это в таком виде искусственно – непрерывно, микросекунду за микросекундой, подновляя; но за столько тысячелетий должна же была выработаться какая-то устойчивость, инерция – какое-то подобие независимой реальности?
Да ничего подобного! Разве ежесекундное схлопывание неодушевленной материи лишает ее способности размазываться, принуждает к подчинению, словно некий метафизический империализм? Неужели я надеюсь, что прочный макромир, созданный нами, теперь удержит от распада нас самих? О нет, лишь только мы прекратим навязывать этому миру однозначность, он тут же разлетится на миллиарды версий с той же легкостью, как в момент рождения Вселенной.
Все ясно – мне просто нечем заглушить боль этих последних часов. Одна мысль о том, чтобы найти утешение в модах, вызывает отвращение. Я прекрасно помню, как мод верности придал смысл моей жизни, как счастлив я был с «Карен» – но я не хочу вновь испытать это синтетическое счастье, постыдную имитацию любви. А замены всему этому нет – ее и не может быть, ведь я пришел в этот мир лишь несколько часов назад. Мое нынешнее «я» – это не угнетенная прежним «я» личность, сумевшая наконец вырваться из-под спуда. Я чужестранец – в собственной жизни, пришелец – в собственном сознании. Память сохранила все, но это уже не моя память.