Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович
— Смерть, конечно, никудышнее лекарство даже от плохой жизни, но в миг отчаяния как-то об этом не думаешь. Тот же Федор может решить, что лучше славная смерть, чем постыдная жизнь.
Дмитрий заулыбался шире прежнего и облегченно вздохнул:
— А я уж помыслил, будто ты не поверишь мне на слово, что я ничего об умертвлении не сказывал. Да вот тебе и еще одно доказательство. — Он торопливо кинулся к небольшому ларцу, стоящему прямо на полу в дальнем углу, извлек оттуда свиток и протянул мне. — Зачти, — предложил царевич, — и сам все поймешь. Нешто стал бы я в присяге, кою надлежит принять всем моим подданным, поминать твово Федьку, ежели бы повелел его умертвить? — И весело хихикнул: — Покойников бояться неча.
Я взял текст присяги и взглядом пробежался по нему. Действительно, указано было не подыскивать царство под новым государем «и с изменники их, с Федкою Борисовым сыном Годуновым, и с его матерью, и с их родством, и с советники не ссылаться письмом никакими мерами…».
— А почему с изменниками? — спросил я.
— А кто же они есть? — изумился царевич.
— В грамотке, что мы с тобой составляли, иное было, — заметил я.
— Ежели бы ты ее зачел, тогда и впрямь, — согласился Дмитрий. — Хошь и отвратно было бы, но никуда не денешься. Ну а коль господь сподобил и в ентом мне услужить, то, мыслю, не след противиться божьему повелению. — И резко прекратил разговор, заявив: — Будя о них.
— Будя, — не стал спорить я. — Только совет даю: не рассылай пока эту грамотку.
— Отчего ж? — удивился он. — Али плохо составлена?
— Плохо, — кивнул я. — Вон слог какой, размазня сплошная. Хотя погоди-ка. — Я еще раз всмотрелся в текст и понял, почему он показался мне на удивление знакомым. — Да ведь это… Ну и лентяи твои подьячие, которые ее составляли. Они ведь что учинили — прежний текст, по которому царю Федору Борисовичу присягали, оставили в неизменности, убрав только про колдунов и чародейство, а вместо тебя всунули самого Федора.
— Так это я сам так повелел, дабы быстрее было, — растерялся Дмитрий.
— Напрасно, — заметил я и насмешливо хмыкнул. — Разве так делается? Неужели тебе самому не станет неприятно от осознания того, что ты идешь по стопам Годуновых? Вон, даже их словами говоришь. Ты же император, а это совсем иное. У тебя в присяге каждое слово чеканным должно быть, чтоб слезу вышибало, чтоб у народа сердце из груди от восторга выпрыгивало, когда оглашать ее станут. — И презрительно добавил: — Быстрота хороша лишь при недержании, чтоб штаны не замарать, а тут документ величайшей важности.
Ага, кажется, проняло — загорелся. Вон и глазенки заблестели, и даже рот приоткрылся от восторга. Ну-ну. Мне того и надо.
— Да и прочие грамотки тоже написаны не пойми как, — небрежно заметил я. — К тому же вон у тебя на обороте помечено, что писаны они в Москве, а это не дело. Народ, зная, что ты в Серпухове, поневоле призадумается, а, как говорил мой знакомый… гм-гм… купец Вальтер Шелленберг в беседе с купцом Штирлицем, маленькая ложь порождает большое недоверие.
— Ежели так, то и впрямь можно отложить, не к спеху, — кивнул он, соглашаясь. — А когда ты обмыслишь да начнешь? С ними, мне думается, тянуть тоже не след.
— Нынче уже поздно, да и устал я с дороги, а завтра… Хотя нет, я казакам обещал выставить бочонок, так что послезавтра или… Словом, на днях мы с тобой этой присягой и займемся, чтоб звенело и грохотало, — пообещал я.
— Ой, а у меня и выскочило из головы, — спохватился он и засуетился. — Да ты эвон угощайся, а то сидишь ровно в гостях. Али передохнуть с дороги надобно? — заботливо осведомился он. — Чай, поболе сотни верст за полтора дня одолел — не шутка. Ведал бы, что ты ныне заявишься, повелел бы особый шатер для тебя поставить. Я бы его и заранее установил, да сглазить боялся, потому ныне с моим секретарем ночку проведешь, а к завтрему уж наособицу почивать станешь, да, чтоб сон твой никто не тревожил, повелю сторожу близ него поставить, а то спугнут видения твои. Ты как, ничего боле с тех пор не видел?
Вопрос был задан походя, как бы между прочим, но, судя по неуемному любопытству в серых глазах, интересовал он Дмитрия весьма сильно.
— А как же! Было! — горячо уверил я его. — Всего одно, правда, но зато какое! Видел я в нем тебя на белом коне, а впереди…
Слушал он как завороженный, жадно впитывая каждую подробность своего торжественного въезда в Москву, после чего милостиво отправил меня в шатер Бучинского, попросив, чтоб тот сразу пришел к нему.
Дескать, надо до пира успеть кое о чем распорядиться.
Едва оставшись в одиночестве в шатре Яна, я дал волю еле сдерживаемым чувствам, которые так и просились на свободу.
На душе было столь мерзко и препогано, что я со всей дури шарахнул кулаком по широкой лавке, затем еще раз, но уже по столу, и яростно заметался из угла в угол.
Все расчеты к черту! Все надежды прахом! Все мои попытки предотвратить трагедию развеялись как дым!
А Дмитрий-то, Дмитрий каков?! Вот и верь после этого людям! Тоже мне — император!
Значит, руки на себя наложат?! А ты, стало быть, тут ни при чем?!
Все правильно. Оделять почестями должен сам тиран, а наложение кары поручать другим. Знакома мне твоя песенка, еще по Путивлю знакома.
Моя же, извините, хата с краю, Я рук прямым убийством не мараю. И коль у вас иных претензий нет, То попрошу очистить кабинет!..[138]Это что же выходит: сколько бы я ни метался, сколько бы ни мудрил, а колесо истории не остановить и что суждено — все равно случится?!
А как же «эффект стрекозы», то бишь я, Федор Россошанский?! Или наплевать на такую мелочь?!
А вот уж дудки!
Это словом колесо истории не остановить — глухое оно, а ежели железным ломиком да в спицы?!
Я встал посреди шатра.
«А ты чего развоевался-то? — изумленно спросил я себя, заставляя успокоиться. — Сегодня только третье июня. Роковую дату ты помнишь — десятое. Так что времени впереди вагон и маленькая тележка. Правда, третье уже заканчивается, да и нельзя пока ничего предпринимать — пусть опасения Дмитрия окончательно утихнут, а вот завтра, четвертого… И вообще, думай не о том, что ты можешь сделать, а о том, что должен. Должен, и баста!»
В тот вечер я веселился, пожалуй, похлеще всех остальных, попутно успев произнести аж три тоста.
Пил, правда, умеренно, но все равно больше обычного, и Дмитрий, поначалу зорко поглядывавший в мою сторону, тем более что сидел я хоть и не рядом с ним, но недалеко, окончательно успокоился.
Наутро я, еще раз как следует все прикинув и с трудом избавившись от назойливых расспросов любопытного Бучинского про жизнь в темнице, первым делом поехал в гости к казакам.
Они размещались метрах в двухстах от основного лагеря Дмитрия, ближе к Серпухову. Своего рода некая прослойка, на случай если вдруг кто-то из приверженцев Годуновых соберет полк и нанесет неожиданный удар.
Разумеется, со мной было аж три фляжки, и то лишь для затравки. Остальное обещал обеспечить все тот же Бучинский, которому я пояснил, что хочу по русскому обычаю выставить угощение для своих спасителей из тягостного плена.
Когда казаки, радостные от изобилия доброй горилки, вновь принялись лезть ко мне с поцелуями и объясняться в любви, я вскользь разузнал у них о золотых куполах, виднеющихся к югу от нас, по ту сторону Нары.
Получив нужные разъяснения, я подался к Дмитрию. Польская стража пропустила меня в шатер беспрепятственно.
Будущий царь, склонившись над столом, пенял Бучинскому, раздраженно тыча пальцем в исписанный лист, а Ян послушно кивал.
Завидев меня в столь непотребном виде, брови царского секретаря полезли от изумления кверху, складываясь домиком, а Дмитрий недовольно поморщился.