Татьяна Мудрая - Девятое имя Кардинены
Замок поднимался из земли глыбой мрака, только на гребне стены мизерные огоньки. А вокруг него, вне досягаемости от его дальнобойных орудий, — войска; и правительственные, и народное ополчение, и стратены… Переговаривались вполголоса:
— Четыре утра. Ждем до срока еще час.
— Они не готовы, не дают предварительного сигнала. Никак заминочка вышла.
Тэйни завернулась для тепла в чью-то плащ-палатку. Денгиль сидел неподалеку, но не подходил, не касался. Только смотрел.
Пять утра. Темнота расходится в стороны, сереет.
— Эй, на стене! — кричит в рупор один из военных.
— Мы слушаем, — отозвались так же гулко.
— Вы готовы? Магистр Танеида Стуре ждет, чтобы войти к вам. Откройте.
Пауза. Два броневых щита размыкаются, уходя в толщу стены — как-то неслаженно, будто механизм проржавел или включен неумелыми руками.
Но не для того, чтобы впустить. Из проема выходит человек в потертом коричневом френче без знаков различия, в каких-то опорках, помогает другим перебраться через высокий порог…
Лон Эгр. Совсем прозрачный и с палочкой, но глаза живые и смелые. Серо-красные опальные гвардейцы — кто забинтован, кто идет в обнимку с бурым мундиром или ватником. Полосатые пижамы то ли старого тюремного, то ли больничного кроя. Целая толпа! А позади толпы — пожилой офицер в новой красной, хоть и порванной накидке: морщины на лбу и щеках, наголо обрит, только клочки седые по бокам лба и на подбородке — и глаза как будто впервые видят утро, канареечный свет рощ и Тэйни.
— Так получилось, Тэйни голубушка… тьфу, обожаемый мой магистр чести, — что капитулирует не то правительство, которое договаривалось об условиях капитуляции. Непочтенный Марэм-ини не учел, что в Ларго скопилось немало излишков населения. Так называемые кэланги. Противники народного режима. Завсегдатаи тюремных психбольниц, как, например, я. Честно и откровенно перебить нас ему оказалось слабо, голодом хотел поморить. Но к тому времени кое-кто из бывших лагерников уже вовсю подкапывался под стену в обход канализации и передавал через стены оружие и еду обитателям цокольного этажа. С вами мы связаться не то что не могли, но постеснялись: у вас были свои проблемы, и утяжелять их размышлением о нашей совокупной судьбе мы не стали. Вот как раз этой ночью всё и решилось. И, Тэйни, знаешь ли — я больше ничего не боюсь!
Не узнаёт она, что ли, думал Шегельд. Вон и его бывшие сослуживцы, которые пришли с нами, ахают и кажут пальцем. И шелест пошел по рядам. И Денгиль до странности безразличен — он же явно видел его на фотоснимках, а рукой не шевельнет.
А сам Денгиль не отрывал глаз от жены. Ему казалось, что та разрыдается или бросится перед тем человеком на колени и начнет руки целовать. Но Тэйни тихо подошла и дотронулась до щеки седого:
— Ты почему мне и весточки не подал, Белоснежка?
— Не хотел тебя тревожить. Вначале-то наша горячо любимая потайная шарашка попросту оказалась посреди наступающей армии. Выбрались из нее мы немного погодя, на манер бабочки из кокона, да так, что одни ошметки от него и уцелели… А когда мне доложили, что у тебя настоящий муж, по закону и по любви — и что он добр к нашей девочке… К тому же подземные урановые рудники в стадии активной разработки, сама понимаешь, не подарок для мужчины. Я бы тебе и вовсе не показался, это дядя Лон настоял.
Тэйни переводила глаза с Нойи на Денгиля и обратно.
«Добро тебе, Дейдре! — услышали оба ее острую, как игла, мысль. — Ты поводишь глазами между нами двумя, как овечка меж двух баранов!» Убийственная насмешка была заключена в этом речении старинной саги.
— Нас трое, — сказал Денгиль, — и сердце ее стеснено выбором. Я пришел незваный и взял ее за себя не по ее воле и желанию.
— Трое, — повторил Нойи. — Я выжженное поле. Я понимаю, что если кому-то из нас не место на земле…
— Стойте! — Тэйни схватила обоих за руки, и весь мир услышал чистый ее голос, подобный колокольному звону, переливу старинных серебряных бубенчиков, ветру в весенних степях.
— Вот они, мои любимые — и оба живые. Кого прогоню от себя? Нойи, который оградил меня с дочкой своею жизнью и принял ад на земле ради нас? Нет. Денгиля, которым держатся горы, и Оддисена, и вся земная справедливость? Да нет же! Значит, уходить мне.
И тут она рассмеялась — так легко, как может только тот, кто обречен принимать одни только верные решения.
— Только ты, Белоснежка, не шарь в поисках меня на дне окрестных озер — меня там не будет. И ты, Волк, не рыскай по своим тайным убежищам — я их много лучше тебя знаю. Прощайте!
Никто не посмел ее остановить. Легкой, танцующей походкой она прошла за ряды, не оглядываясь ни на кого, углубилась в рощу — и исчезла из глаз живущих на этой земле.
Бусина тридцать третья. Воцарение александрита
Я лежу на спине посреди цветущей горной луговины, под горячим густо-синим небом, а девочка, сидя на мне верхом, щекочет мне нос длинным травяным стеблем.
— Слушай, уж если ты разместилась на моем ужине, так хоть по нему не ерзай, — говорю я.
— Ф-фа, тоже мне ужин. Печеные грибы, земляника и белый хлебец, который я стащила у няни Глакии. И вода из ручья.
— Самое то, особенно вода, — улыбаюсь я. — А где ты такую крупную ягоду находишь?
— Вон в том леске. Земляника ведь самая лучшая в тени. Только там на одну ягоду два вот таких комарища — с твой мизинец! Ну ничего, скоро черника пойдет, однако. Ее легче брать. Я тебе к следующему разу целую трехлитровую банку насобираю — с говяжьими сливками есть. У нас теперь не только лошади, а и корова с теленочком.
— Вот это дело. Только тащить без спросу ничего не надо, ладно?
— А как еще-то, если ты и говорить не велишь, и сама в дом не заходишь?
Тут она ошибается. В доме я бываю, но только когда никого из них нет. Дом, в отличие от людей, всегда постоянен, даже когда меняется. Могучая изразцовая печь, артельный дубовый стол посреди залы, рояль, который начинает издавать нетерпеливые хрустальные звоны, стоит лишь к нему подойти. Книги, которые поселились на стеллаже. В них накопилось столько мудрости, что она начинает перетекать в твои пальцы, едва коснешься тисненого корешка. Сияющая медная и благородно-темная глиняная посуда на кухне. Пес Того дремлет здесь на полу, в прохладце. Завидев меня, встает, оттягивается от пола задними лапами и бредет следом, зевая во всю пасть и величаво помавая пышным белым хвостом. Что он здесь стережет — не знаю. Запахи былых трапез? Вещи, которые хозяева бросают по всем углам? Тетушка оставила на диване, крытом рысьей попоной, недовязанную салфетку ирландского кружева с крючком, воткнутым сбоку. Дэйн — свою книгу: у него привычка закладывать понравившиеся ему места цветами (так обычно поступают с томиком любимого поэта), и тетушка, должно быть, ворчит на него, что он и в Святом Писании умудрился гербарий развести. В комнате моего мужа поверх бумаг — недопитая чашка из синего фарфора со скрещенными мечами на донце. Настоящие мечи тоже присутствуют, развешаны по всем стенам, — а вот ружей нет. И зачем они тут, где самое хищное животное — комар!
Воин, Монах и Нянюшка с младенцем… Любопытно, Абдо, седой разбойник, тоже сюда заходит? Или выбрал себе местечко в древесной тени, где меж низко отягощенных плодами ветвей текут реки, где нет ни солнца, ни мороза и окружает его ожерелье из черноволосых несверленых жемчужин? Вот только светловолосой нет среди них… И где Друг, побратим мой? Он всегда так трогательно изображал из себя атеиста, а как-то однажды сказал: «Если ты крепко любишь, ты ведь не станешь кричать об этом на всех перекрестках?»
— Знаешь, не копи ты мне чернику загодя. Может быть, я и после клюквы не приду, — говорю я неожиданно для себя.
Девочка кивает. Она до всего доходит с полуслова.
— Жалко, если мы с тобой больше не увидимся.
— Не увидимся? Да мы встречаемся то и дело! Ты и моя дочь, и внучка, и просто Дитя из Дальнего Леса, а как-то даже мальчиком побывала.
— Вот чудно! Я и в самом деле всегда хотела стать мальчишкой, мне даже и сны такие снятся.
Сны она видит удивительные. По заказу, многосерийные и в цветном исполнении. Всегда их помнит и любит пересказывать. Говорит, что Даниль пробует их записать, но пока дело не очень клеится: они все привыкли к более грубым реальностям.
…Виной всему оказался мой перерисованный с фото портрет, что над журнальным столиком в виде друзы аметиста. Потому что в прошлый раз он стал картиной.
Три женщины в костюмах, которые я у себя не помню, — разве что сходные. В старинных дубовых креслах — девушка в платье цвета сирени и пурпура, кожа ее сообщает свое сияние дивным александритам фероньерки и ожерелья. На их спинку облокотился иронично-властный дипломат и царедворец в темно-синем халате монгольского кроя, длиной до земли и с высоким стоячим воротом, но в кремовой вуали поверх кос. А на полу в свободной позе, вытянув одну ногу и согнув в колене другую, — отважный полковник в бело-алом мундире, треуголке и при шпаге, волосы слегка напудрены — скрыть седину, черная капа сброшена с плеча. И весь туманный фон полон зачатками юных и старых лиц, похожих и непохожих одновременно: цыганская королева в серьгах и монистах… трактирщица в тяжелых янтарях… девочка в зеленой шелковой робе с фижмами и шлейфом….