Октябрьская страна (сборник) - Брэдбери Рэй Дуглас
– Тогда, – охотно ответил смотритель, – тела снова захоронят – на столько лет, за сколько будет заплачено.
– Прямо вымогательство какое-то… – пробормотал Джозеф.
Не вынимая рук из карманов, коротышка пожал плечами:
– Жить-то как-то надо.
– Но вы же понимаете, никому не под силу выложить сразу такую сумму – сто семьдесят песо, – сказал Джозеф. – Значит, так вы и держите их на двадцати песо год за годом – хоть десять лет, хоть тридцать. А тем, кто не платит, грозитесь, что упечете их любезную mamacita[13] или niño[14] в катакомбы…
– Ну, жить-то как-то надо, – повторил коротышка.
Пятьдесят один, пятьдесят два…
Мари шла по длинному коридору, вдоль стен которого рядами стояли мертвецы. И считала.
Они орали!
Казалось, они пытались вырваться из своих могил: их ссохшиеся руки были неистово сцеплены на груди, рты разинуты в крике, языки вывалены, ноздри напряжены…
Они словно застыли в этом крике.
Надо же, у всех до одного открытые рты. Какой-то нескончаемый вопль. Как будто они знают, что они мертвецы. Чувствуют каждой порой, каждым органом, каждым волоском.
Мари остановилась, чтобы услышать этот крик.
Говорят, собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху. Людям кажется, что никаких звуков нет – а они на самом деле есть.
Коридор просто тонул, задыхался в крике. Вопили что есть сил вывернутые в ужасе губы, страшные ссохшиеся языки… Пусть и недоступно для человеческих ушей – но вопили!
Джозеф подошел к одному из тел поближе.
– Ну и ну… – протянул он.
«Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь», – считала Мари, окруженная немыми воплями.
– Вот интересный экземпляр, – заметил смотритель.
Перед ними была женщина – руки вскинуты к лицу, рот широко раскрыт (так что видны совершенно целые зубы), длинные волосы спутаны, а глаза похожи на голубоватые птичьи яйца.
– Да, такое иногда случается. Эта женщина страдала каталепсией. Однажды она упала замертво, но на самом-то деле не умерла – у них сердце продолжает биться, но так скрытно, что не разобрать. Ну вот, значит, ее и похоронили в недорогом, но очень добротном гробу…
– А вы что – не знали, что она страдает каталепсией?
– Ее сестры знали. Но на этот раз они подумали, что она действительно умерла. А хоронят у нас быстро – климат жаркий…
– Ее похоронили через несколько часов после смерти?
– Si, разумеется. И никто бы даже не узнал о том, что с ней произошло, если бы год спустя ее сестры – которым пришлось поберечь деньги на другие покупки – не отказались платить ренту. Ну вот, мы и выкопали ящик, достали его, сняли крышку и заглянули внутрь…
Мари смотрела во все глаза.
Эта несчастная проснулась под землей. Она истошно визжала, билась в своем гробу, царапала крышку, пока не умерла от удушья – прямо в этой вот позе, с руками, вскинутыми к лицу, с разинутым ртом, с выпученными от ужаса глазами…
– Обратите внимание на ее руки, señor, и сравните их с руками других, – продолжал смотритель. – У тех пальчики гладкие, все равно как розанчики. А у этой… скрюченные, растопыренные – сразу видно, что она пыталась выбить руками крышку!
– А может, тут виновато трупное окоченение?
– Уж поверьте мне, señor, в трупном окоченении люди не колотят по крышкам гробов. И не кричат, и не выворачивают себе ногтей, и не вышибают локтями боковых досок, в надежде получить хоть глоток воздуха. Не спорю, у других тоже разинуты рты – словно все они кричат, si. Но это лишь потому, что им не ввели бальзамирующее вещество. Их «крик» всего лишь результат сокращения мускулов. Тогда как вот эта señorita действительно кричала – ей досталась поистине muerte horrible[15].
Шаркая туфлями, Мари подходила то к правой стороне, то к левой. Тела были голые – одежда уже давно сшелушилась с них, как сухие листья. Полные груди женщин походили на куски подошедшего теста. Тощие же бедра мужчин напоминали об узловатых изгибах увядших орхидей.
– Мистер Гримасоу и мистер Разиньрот, – сказал Джозеф и наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, которые словно бы мирно беседовали – рты их были приоткрыты, а руки застыли в выразительных жестах.
Щелкнул затвор. Джозеф перевел кадр и наставил объектив на другое тело. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему.
Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три…
Отвалившиеся челюсти, высунутые, как у дразнящихся детей, языки, в круглых глазницах – воздетые к небу карие глаза с бледными белками… Острые, вспыхивающие искрами волоски на коже – они усеивают щеки, губы, веки, лоб. На подбородке, на груди и бедрах – густеют. Сухая пергаментная кожа, натянутая, как на барабане… Плоть, похожая на опару… Необъятные женщины – смерть расплющила их, превратив в жирную, бесформенную массу. Безумные волосы торчат во все стороны, наподобие разоренного гнезда. Виден каждый зубик – у них прекрасные зубы.
Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь… Глаза Мари убегают вперед по коридору. Быстрее! Не останавливаться! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом – дыра такая огромная, что похожа на древесное дупло, в которое Мари бросала любовные письма, когда ей было лет одиннадцать. Заглянув в него, она увидела ребра, позвоночник и тазовые пластины. И снова – сухожилия, пергаментная кожа, кости, глаза, обросшие подбородки, застывшие, словно в изумлении, ноздри… Вот у этого разорван пупок – будто его пытались кормить пудингом прямо через чрево. Девяносто семь, девяносто восемь! Фамилии, названия городов, числа, месяцы, безделушки…
– Эта женщина умерла при родах!
К руке несчастной, словно куклу, подвесили на проволоке ее мертворожденное дитя.
– А это солдат – на нем еще сохранились остатки формы…
Глаза Мари метались от одной стены к другой… Вправо – влево, вправо – влево. От одного ужаса – к другому. От одного черепа – к новому. Словно зачарованная, смотрела она на мертвые, бесплотные, навсегда забывшие о любви чресла… Здесь были мужчины, странным образом превратившиеся в женщин. И женщины, превратившиеся в грязных свиней. Взгляд отскакивает от одного – и рикошетом перелетает к другому… От вздувшейся груди – к исступленному рту… От стены – к стене, от стены – к стене… Вот мяч в зубах у одного – он неистовым плевком перебрасывает его в когти к следующему – тот кидает его дальше – и мяч застревает меж темных набухших сосков… Публика неистовствует, кричит и свистит, глядя на этот страшный пинг-понг, где мячик-взгляд в ужасе отшатывается от стен и все-таки, преодолевая отвращение, катится дальше сквозь строй подвешенных на крюки солдат смерти…
Вот и последний – теперь за спиной все сто пятнадцать, голоса их слились в единый вопль…
Мари рывком оглянулась и посмотрела назад, туда, где начиналась винтовая лестница, ведущая наружу. До чего же изобретательна смерть! Сколько всевозможных выражений, поворотов, изгибов рук – и ни одно не повторяется… Они выстроились здесь, словно трубки гигантской каллиопы, вместо клапанов – разверстые рты. И эта каллиопа кричит, надрывается во все сто глоток разом – будто огромная сумасшедшая рука надавила сразу на все клавиши…
То и дело щелкал затвор фотоаппарата, и Джозеф переводил кадр. Щелк – перевел. Щелк – перевел…
Морено, Морелос, Сантина, Гоме, Гутиерре, Вилланусул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби… Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона… Этот – путешествовал, эта – пела, у того было три жены. Один умер от одной болезни, другой – от другой, третий – от третьей. Четвертого застрелили, пятого – пырнули ножом. Шестая просто упала замертво. Седьмой умер от пьянства, восьмой – от любви. Девятый свалился с лошади, десятый кашлял кровью, у одиннадцатой остановилось сердце… Двенадцатый – тот любил посмеяться. Тринадцатый слыл прекрасным танцором. Четырнадцатая была первой красавицей. У пятнадцатой было десять детей. Шестнадцатый – один из этих детей, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас – он чудесно играл на гитаре. Следующие три выращивали маис. У каждого было по три любовницы! А двадцать второй никогда не знал любви. Двадцать третья продавала на площади перед оперным театром маисовые лепешки – прямо там же и выпекала их на маленькой угольной жаровне. А двадцать четвертый бил свою жену – теперь она, гордая и счастливая, разгуливает по городу с другим, а он стоит здесь, навсегда возмущенный такой несправедливостью… А двадцать пятый захлебнул в легкие несколько кварт воды из реки – его выуживали сетью… А двадцать шестой был великим мудрецом – только теперь его мозги сморщились, как сушеная слива…