Поднимите мне веки - Елманов Валерий Иванович
Но и оторваться от меня боялась. Поднимется по ступенькам на пару шагов, не отпуская моей руки из своей ладошки, и сразу обратно. Снова вверх и снова ко мне.
– Боязно, – пожаловалась она. – Уйду вот, а вернусь, и сызнова тебя нетути. Уж больно ты появился… вдруг. – И повернулась к ключнице: – И как же мне теперь быть-то?!
– Иди уж, – проворчала Петровна. – Неча тут босиком вышагивать! А за князя не сумневайся – я его покамест постерегу. – И сурово заверила: – От меня он нипочем не убежит, какой ни будь бедовый.
Царевна еще продолжала колебаться. Пришлось внести дополнительные гарантии, пообещав, что стану петь все время, пока она будет одеваться и не спустится вновь.
Слово я сдержал и пел до тех пор, пока ее не увидел, но, когда она появилась на лестнице, гитара чуть не выпала из моих рук. Она застыла, потупилась, довольная произведенным эффектом, но эдак лукаво поглядывала на меня.
Что молчишь, мил-друг Федот,Как воды набрамши в рот?..Аль не тот на мне кокошник,Аль наряд на мне не тот?..[90]А чего тут скажешь-то? Да и нет у меня нужных слов. Тут что ни скажи, все будет выглядеть жалким, блеклым и бесцветным. Наверное, именно для таких, как она, и придумал русский человек выражение «краса неописуемая». И как знать, возможно, что родилось оно именно при взгляде на Ксению Борисовну Годунову, мою ненаглядную лебедушку.
Суть последнего слова, кстати, я тоже понял только сейчас – это когда любуешься, а наглядеться не в силах, причем с каждой новой секундой подмечаешь все новые и новые прелести. Эдакие нюансики вроде очаровательной прядки волос, выбившейся из наспех заплетенной толстенной косы или…
Нет, и тут что-либо говорить бессмысленно – видеть надо. Просто видеть…
Что было дальше? Да, пожалуй, все как у всех, то есть пересказывать – выйдет скучно, а передать все то, что чувствовали при этом мы – невозможно.
Но один промах я все-таки допустил.
Глава 35
Первый урок Мудрой Красы
Занятый мыслями о возможной подлой каверзе мира-Тома по отношению к царевне, я совсем забыл по пути к Ольховке предупредить своих ратников о том, чтобы они не больно-то распространялись о наших приключениях в Москве. Ну а заодно и Любаву, чтоб помалкивала о том лужке и буйных поляках.
Да и потом, узнав, что в деревне тишь да гладь, я несколько расслабился, не сразу пришел в себя и, занятый мыслями об организации сюрприза для царевны, вновь не подумал, что надо бы предостеречь народ, дабы не болтал лишнего, особенно при Ксении.
Сам-то я рассказывал скупо, не опускаясь до излишних подробностей. Дескать, все как обещал – на рожон не лез, да и не понадобилось. Просто, улучив удобный момент, добился встречи с Дмитрием, потолковал по душам, и он внял моим разумным доводам. Причем не просто внял, но и покаялся в своих ошибках. Не вслух, разумеется, такое для царя вроде как унизительно, но своими милостями ко мне явно показывал, что понял собственную неправоту, и даже в качестве компенсации пожаловал чином окольничего.
Задержался?
Да, виноват, но уж прости, и тут ничего не мог поделать. Очень он настаивал, чтобы я остался и поприсутствовал на церемонии его венчания на царство. Ну и куда мне деваться, когда он даже дал мне особое поручение – торжественно вручить ему меч в Успенском соборе.
Вот и притормозил…
Зато возвращался с почетным эскортом, ибо царь выделил мне целых две сотни, чтобы по дороге с князем Мак-Альпином, упаси бог, ничего не случилось.
Правда, пришлось в свою очередь и мне ему уступить, чтобы он окончательно успокоился, то есть пообещать, что без его дозволения Ксения Борисовна Годунова под венец ни с кем не пойдет, но не печалься, лапушка, ибо и тут ничего страшного нет.
Ты, помнится, говорила мне еще до нашего последнего расставания, что полагается выдержать по отцу годовой траур? Ну так вот, до середины апреля у нас еще куча времени, за которое я вновь что-нибудь, как и всегда, придумаю. К тому же это ведь под венец нельзя, а про сватовство и помолвку он забыл, поэтому расстраиваться совершенно ни к чему.
В остальном же все прошло столь прозаично и так скучно – даже стыдно рассказывать. Хоть я при расставании и обещал защищать сирых, убогих да вдовиц, но на деле ничего у меня с этим не получилось, не подвернулись они мне под руку.
Но это было мое изложение событий, а вот гвардейцы взахлеб пересказывали своим зеленеющим от лютой зависти товарищам, остававшимся при царевне, совсем иное, причем, как водится, вдобавок еще и изрядно привирали, уснащая наши приключения красочными подробностями, половины из которых вовсе не было.
Мало того, так они еще – ну мальчишки совсем, и упрекать-то язык не поворачивается – хвастались своими боевыми ранами, демонстрируя их в качестве якобы доказательства, что все описанное ими произошло на самом деле.
Кстати, в этом отношении самой молчаливой оказалась Любава. Молодец деваха! Пускай она и знала немногое, да и то со слов моих же ратников, но что касается последнего поединка с четырьмя шляхтичами кряду, очевидицей которого она была, тут ей было что поведать царевне, но она лишь скромненько посиживала в сторонке и особо ни о чем не распространялась.
Сам же я о своем промахе спохватился лишь много позже, уже за праздничным ужином, да и то не сразу.
Гомон от двадцати семи ратников, сидящих за кривым столом, был изрядный, но мы с царевной не обращали на них особого внимания – вроде и нацеловались, а налюбоваться друг на дружку никак не могли, вот и переглядывались.
Когда Самоха попросил меня дозволить ему молвить слово, я лишь кивнул, даже не подозревая, что он скажет – не до того мне. Тем более полусотник оставался тут, так чего попусту беспокоиться?
К тому же начало речи и впрямь не предвещало ничего страшного. Самоха при всех горделиво доложил, что мой наказ о бережении царевны ими выполнен безукоризненно, Ксения Борисовна жива и здорова, ибо охраняли они ее во все глаза, ночей недосыпая.
Я в ответ продолжал согласно кивать, давая понять, что безмерно ценю их тяжкий труд, глубоко им признателен и всякое такое…
Но потом полусотник заикнулся, что жалеет лишь об одном – не было его, когда князь грудью встал за русский люд, за православную веру и, несмотря на страшные раны, обливаясь кровью, не дозволил…
– Да что ты о печальном-то все! – заорал я, вскакивая с места и бесцеремонно перебивая его. – Что было, то давно быльем поросло, а теперь веселиться надо да песни петь!
Самоха хоть и был к тому времени навеселе, но меня понял правильно. Еще бы! Я столь отчаянно подмигивал ему во время своей недолгой речи и так выразительно кивал на царевну, а в конце даже ухитрился якобы поправить усы, на самом деле приложив палец к губам, – дурак бы понял.
Но мое вмешательство оказалось слишком запоздалым и ничего уже изменить не могло, тем более что у Дубца на беду упала под стол ложка, и он пока, нагнувшись, искал ее, как раз пропустил и подмигивание, и кивки, и поднесенный к губам палец, но зато все слышал, а потому искренне возмутился таким умалением моих героических заслуг, которые автоматом умаляли и заслуги всех остальных, в том числе и его собственные.
Если бы это сделал кто-то другой, то он, скорее всего, вообще мог полезть в драку, но так как это произнес я сам, он лишь счел нужным сделать мне замечание:
– А я, княже, тако мыслю, что в Москве весь люд честной токмо о тебе до сих пор и говорит. Да что там – поди, уже сказы слагает да распевает на улицах, ибо таковское забыть, вовсе без памяти надобно быти. Они ж еще и своим сынам с внуками сказывать о том станут. – И упрямо повторил, словно кто-то пытался возражать, хотя остальные, напротив, только согласно кивали: – Да, и внукам. Я и сам своим сказывать буду, да не по разу, чтоб накрепко запомнили да далее передали, особливо, как ты…