Две жизни комэска Семенова - Корецкий Данил Аркадьевич
Семенов помолчал. Боец внушал доверие. Под Москвой так под Москвой. На литерном могли довезти быстро. Уважили. Спасибо.
— Попробуешь, может, обуться? — спросил Гаврила. — Вон сапоги твои.
Под кроватью стояли незнакомые новенькие хромовые сапоги.
— Не мои, вроде, — сказал Семенов.
— Да твои, твои, — хмыкнул Гаврила. — Пролежишь, так не то что сапоги, самого себя узнавать престанешь. Давай уж помогу, чего там. Портянок только нету, не обессудь.
Гаврила нагнулся и ловко надел сапоги на ноги Семенову. Да так и замер на корточках, уставившись на сапоги, не моргая.
— Чего там увидел? — усталым тихим голосом испросил Семенов и, вдохнув как перед прыжком в воду, рванул всем телом вперёд и вверх. Его сильно качнуло в сторону — так что вскочившему Гавриле пришлось его придержать — но он удержался. Сердце стучало.
— Ну, и живучий же ты, товарищ Семенов, — снова усмехнулся Гаврила. — Аж не верится.
— Попробую-ка я пройтись.
Он расстегнул и опустил на кровать ремень с кобурой, следом снял шашку, положил рядом. С видимым усилием, широко расставляя ноги, сделал несколько шагов и остановился. Из глубины комнаты на него смотрел доктор в белом халате.
— Очень хорошо, — сказал доктор, почему-то пристально разглядывая его сапоги. — Я пока пойду, дел невпроворот. Вы понемногу расхаживайтесь, приходите в себя!
— Где линия фронта? — бросил уже вдогонку ему Семенов, полагая, что о таком лучше спросить человека образованного — интеллигента, как называл их погибший за революцию Буцанов.
— Далеко, — бросил доктор, не оборачиваясь. — Далеко фронт, отсюда не видно, — и исчез за складками занавески.
Комэск сделал ещё несколько шагов, почти дойдя до стены, развернулся. Знакомый глухой стук заставил его бросить взгляд налево вниз: ножны шашки, висевшей на боку, стукнули о стену.
«Странно, — удивился Семенов. — Я, вроде бы, снимал». На правом боку, на своём месте висел тяжелый маузер.
Он снял оружие, положил на кровать. Снова зашагал по комнате. И когда дошел до дальней стены, шашка и пистолет вернулись к нему. Он несколько раз повторил эксперимент, но результаты были одинаковыми — стоило отойти на несколько метров и оружие возвращалось!
«Головой, что ли, повредился?» — пришла неприятная мысль. Она была не первой и не последней. Как-то у крепкого, коротко стриженого бойца в штатском, который везде ходил за своим бритоголовым начальником, вдруг в кармане что-то загудело. Начальник наорал на него и забрал какую-то штуковину, размером с пачку папирос.
— Подписку давал: телефоны не вносить! Или в Арктику тебя направить, с пингвинами профилактику проводить?
— А что это за телефон такой? — влез комэск. — Провод-то где?
— Теперь и без проводов есть, — пояснил лысый.
— А голоса, значит, по радиоволнам передаются? — догадался Семенов.
— Точно.
— Здорово, полезная штука, — сказал комэск. — И прекрасно показывает, на что способен освобожденный от эксплуататоров труд.
— Даааа, — неопределенно протянул собеседник и свернул разговор. Вообще, на многие вопросы Семенову не отвечали.
— Где находится штаб полка?
— Куда передислоцирован эскадрон? Кто им командует?
— Когда разобьём белую контру?
На эти простые вопросы он ответа не получил: потом, потом, на политзанятиях!
И ещё странности… Еда какая-то вкусная, но необычная… И вообще все как-то не так… И люди какие-то не такие, и смотрят на него, как на диковинку заморскую… Вот телефон без проводов… А теперь занесли в палату этот… телевизор, поставили на тумбочку. Семенов мог включать его, когда заблагорассудится, круглой кнопкой на коробочке. В телевизоре пряталось кино: маршировали полки РККА, красноармейцы с хорошей выправкой принимали хлеб-соль из рук благодарных крестьян, бодро махали Семенову руками. Да все не черно-белое, а цветное — будто это настоящая жизнь за стеклом происходит!
Комэск чувствовал себя всё лучше и лучше. Особенно после того как навещать его начали демобилизованные с фронтов на излечение или на учёбу бойцы и краскомы. Просиживали с ними часами, засиживались затемно — и всё никак не могли наговориться. Командир «Беспощадного» рассказывал гостям о ратных буднях эскадрона, гости делились с ним своими историями с фронтов, на которых довелось защищать советское государство от белогвардейской контры и Антанты. И хотя говорили они как-то неестественно, по-книжному, Семенов чувствовал, что эти беседы — взапой, ночь-заполночь — наполняют его силой и здоровьем куда больше, чем те бело-голубые пилюли, которыми потчевал его Олег Николаевич, и те невидимые медицинские лучи в тесной камере, в которую приходилось по настоянию доктора укладываться каждый день перед сном.
Оставшись в палате один, Семенов вынул шашку, покрутил её, попробовал рубить — вправо, влево, в резком приседании. Тело слушалось, шашка летала, как положено, со свистом рассекая застоявшийся больничный воздух. Мушка маузера тоже сидела в разрезе целика, как влитая. Семенов был доволен. Частенько, когда пскович уходил из палаты, принимался напевать про себя песни — народные и военные, те, какие мог вспомнить. Напевал бы и при Гавриле, да тот норовил подтянуть, а получалось у него через пень-колоду, с ним петь — только песню корёжить.
— Пора мне, товарищ доктор, в строй, — сказал однажды Семенов, когда Олег Николаевич, оттопыривая ему веки, светил фонариком в глаз. — Хорош. Полечился, и будет.
— Скоро, скоро уже, Иван Мокич, — ответил доктор, продолжая всматриваться в его зрачок. — Но обследовать мы тебя будем, никуда не денешься! Слишком долго ты в беспамятстве пролежал, Иван Мокич, слишком много воды утекло…
* * *На исходе второй недели, к удивлению рабочей группы, обнаружилось, что адаптационный период можно завершать. Как ни следили за Семеновым — посредством скрытых видеокамер и сканеров, как ни тестировали его, подсылая ряженых в красноармейцев историков и психологов, а никаких проявлений ожидавшегося информационного шока у комэска не обнаруживалось. Ни одна из технических новинок, немыслимых в двадцатые годы, не произвела на него обескураживающего впечатления. И электрочайник с автоматическим отключением, и телевизор, и компьютер, и мобильник, и микроволновку принял он запросто, лёгкими кивками сопровождая незамысловатые объяснения окружающих — как всё это устроено и для чего нужно.
Только однажды, помяв в руке пустую полипропиленовую упаковку из-под печенья, обронил задумчиво:
— Да-а, только когда все это успело появиться? Это ж сколько я провалялся беспамятный?
И разыгрывающий главврача Ивлиев ответил осторожно:
— Почти сто лет, товарищ краском.
— Сто? — переспросил вполголоса Семенов и только брови слегка приподнял.
— Почти.
Он снова кивнул, глядя куда-то мимо Ивлиева — будто высматривая там эти выпавшие из его сознания годы.
— Много я людей повидал в стрессовых ситуациях, но таких не встречал, — сказал Молчун на совещании — одном из тех затяжных полуночных совещаний, на которых решалось, когда Иван Семенов покинет «госпиталь» и как вводить его в контакт с большим миром.
— Ни грамма растерянности. Ничем не выбить его из седла. Удивительный человек!
— Строго говоря… с биологической точки зрения… наш… то есть, Иван Мокич не человек, — не удержался педантичный Коваленко.
Молчун откинулся на спинку кресла, провел руками по усталому лицу.
— Да, да, помню, доложил наверх, не цепляйтесь к словам, — и взглядом пригласил Ивлиева включиться в беседу:
— Стало быть, иглы неспроста ломались?
Ивлиев покачал головой.
— Сломались дважды, как вы помните, — ответил он, включая планшет и выводя на экран черновик аналитической записки. — А третий раз свободно вошла в вену. Только там не кровь, а субстанция неизвестного науке состава… И ткани тела — не обычная человеческая плоть…
Молчун снова потёр лицо, выпрямился на спинке стула.
Расставляя слова неторопливо, будто поправляя фигуры на шахматной доске, сказал: