Десятое Блаженство (СИ) - Большаков Валерий Петрович
— Дэ Пэ назвал «серые кристаллы» ивернитом, — мягко сказал я.
— Даже так? — изумился геолог, краснея, и нервно оглянулся. — И правда, — забормотал он, — пойдемте в скверик…
Мы втроем заняли всю скамью в тени крепкотелой березы.
— Расскажи о себе, — попросила Ната, теребя носовой платок.
Я отметил, что ласковое «папа», вырвавшееся в момент волнения, больше не звучало в ее речи.
— Да что я… — вздохнул Мстислав Максимилианович. — Ты-то как?
— Отучилась, — пожала плечами Талия, — работаю…
— Не слушайте вы эту скромницу, — вступил я. — Наташа — выдающийся программист, кандидат физико-математических наук, а сейчас пишет докторскую!
— Да там наброски одни… — смутилась моя «жена», но и порозовела от удовольствия.
— Здорово! — неумеренно восхитился Ивернев. — А дети есть?
— Дочь, — нежно улыбнулась Талия.
— Лея Михайловна! — уточнил я с выражением, и поймал благодарный Наташин взгляд.
— Здорово… — приуныл Мстислав Максимилианович. — Выходит, я дед…
— Лея всегда мечтала, чтобы у нее было два деда, как у всех, — сказал я негромко, и наш визави как будто приосанился, выходя из образа страдальца, униженного судьбой.
— Ну, а я… — он развел руками. — Орлы Семичастного меня сразу захомутали, но в резервацию не переселили. Ну, тут как бы договор, что ли, вышел… Мне очень не хотелось в Спецблок, а чекистам позарез нужен был сексот в «Сибцветметпроекте», вот меня и пристроили туда старшим научным. Справили документы на мое собственное имя, и такая «подмена личности» ни у кого не вызвала подозрений, ведь здешний Слава Ивернев вместе с мамой пропал без вести в марте сорок второго года, когда колонна машин пыталась вывезти детей из блокадного Ленинграда… Потому, кстати, здешний Ефремов и не написал «Лезвие бритвы»… А мне-то как быть? Шансы вернуться в родной мир стремились к нулю, надо было как-то устраиваться здесь, начинать новую жизнь. В общем… Еле я дождался первого отпуска — и поехал, как и задумывал в «Альфе», искать свою Тату… Разумеется, нашел я не ее, а двойника твоей мамы… Таисию Абрамову, красивую женщину под сорок, учительницу русского, разведенную и бездетную… М-м… — он заерзал. — Скажи, Наташ… А ты знала, что твоя мама… как бы это сказать…
— Паранорм? — понятливо улыбнулась Ната. — Знала. И мама у меня такая, и ты, и я. И Миша! Мы все — паранормы!
— Ну, тогда ты поймешь, — облегченно заговорил Ивернев, — почему я на других женщин и смотреть-то не хотел! Мы с твоей мамой… Ах, да ты всё знаешь и так! Мне было трудно… Очень. Я видел перед собою Тату, а ведь это была совсем иная личность, в жизни не видавшая ни Вильфрида Дерагази, ни Славы Ивернева. Но она влюбилась в меня с первого взгляда… Я понимал, что Таисия всего лишь генетическая копия моей Таты, но слишком уж эта копия была совершенной! Поразмышляв, я женился на Тасе, а в семьдесят первом у нас родилась девочка. Мы назвали ее Наташей…
— Так у меня есть сестра? — вздрогнула «златовласка». — Формально, как бы единокровная… А генетически — родная?
— Ну-у… да, — Мстислав Максимилианович неловко развел руками, и помрачнел. — А четыре года спустя я неожиданно ощутил, что настоящей Таты больше нет. Это было… Это было жутким потрясением… До сих пор успокоиться не могу! Раньше хоть какая-то надежда оставалась, а теперь… Всё. И… Ты извини, Тата… Ох, Наточка! Тасе я ничего не рассказывал о себе, о твоей маме. Пусть всё так и останется, ладно?
— Согласна, — серьезно кивнула Талия, — нам с нею видеться… Лучше не надо.
Мы еще долго сидели, прячась от солнца и людей, делились подробностями параллельных жизней, которые так и не сошлись. «Златовласка» отдала отцу три фотографии — свою, Леи и последнюю мамину, где «наша» Таисия Абрамова снялась за год до гибели.
А Ивернев отдарился двумя снимками. На одном он, на удивление бритый геолог в сапогах и энцефалитке, сидел на берегу бурной реки. С обветренного, загорелого лица еще не сошла усталость, в пальцах расслабленно обвисшей руки тлеет сигарета…
А с другой фотографии на нас смотрела молодая девушка странной и необычной красоты.
«Распустила чёрны волосы, — вспомнилось мне, — да по белы́м плечам…»
— Это она, моя сестра? — негромко спросила Наташа.
Мстислав Максимилианович замедленно кивнул.
— Тате двадцать семь уже, — выговорил он. — Она работает математиком, в госплане Северо-Уральского округа… — помолчал, и добавил вполголоса: — Спасибо вам, что заехали, хоть повидались. Всё не так пусто на душе… О-хо-хо… Я сам, своими руками изломал свою жизнь. И неча на судьбу пенять! Гордыня, ревность, обида детская, да слабоволие — вот они, грехи мои. Не простил я Тату, а то, что свыше, Бог или Мировой Разум, лишили прощенья меня самого. Каюсь да маюсь, и никакого избавленья…
…Наш автобус отъехал через час. Не стали мы задерживаться, тяжко было. Тоска и безысходность словно окутали нас серой пеленою, мешая дышать и жить.
«Икарус» сыто заворчал, тронулся, выруливая на улицу Гагарина, и всё это время нам виден был согбенный силуэт человека в костюме. Ивернев по-прежнему сидел на лавочке, безучастный к обоим мирам, обреченный на вечную муку.
«Lasciate ogne speranza, voi ch’entrate…»
Пятница, 16 мая. День
«Дельта»
Дальний Север, Петсамо
Ледник подмял под себя всю Скандинавию, Балтика промерзла до дна, а вот Баренцево море упорно сопротивлялось холоду — спасало теплое течение. Льдины постоянно колыхались на темной, стылой воде, и шуга, мелкое ледяное крошево, бывало, смерзалась, цементируя плавучие глыбы. Но, стоило подняться волнению, как непрочный панцирь трещал и лопался, разлезаясь по швам. А бури в этих гиблых местах куда обычней тихих дней.
Браилов сам в этом убедился — ржавый ледокол «Полар Стар» с сотней «завербованных» на борту качало всю дорогу от Исландии, погребенной под толщей льда, до Петсамо. Мятая, облупленная посудина держала курс весьма относительно, виляя среди мелких айсбергов.
Норвежские берега выглядели однообразно — к северу тянулся обрывистый ледник, отвесная стена, отливавшая сапфирно-синим в те недолгие минуты, когда серые тучи разрывались, пропуская лучи вечного заката.
А вот Кольский полуостров не поддавался владыке Арктики — здесь море, как союзник суши, билось о черные скалы, суровые и угрюмые. Впрочем, эта эпичная картина не представилась глазам «завербованных» — глухая полярная ночь покрывала весь Дальний Север.
Браилов усмехнулся, вспоминая. Чтобы «подсобные рабочие» (еще один политкорректный синоним, сокращенно «подраб») могли сойти на бетонный пирс, им снова выдали теплую одежду.
Было такое дурацкое правило у вербовщиков — держать под замком меховые штаны и куртки с капюшонами, а то еще сбегут подрабы… Куда, спрашивается? На попутную льдину?
Правда, во время плавания запрет однажды нарушили. Разыгралась тогда Атлантика, волны захлестывали палубу, намерзая гигантскими сосульками. И дюжие вербовщики живо раздали и меховую одежду, и унты, и шерстяное белье, и свитера, и толстые вязаные носки.
Озябшие подрабы живо согрелись, а после, когда ломами крушили мутный лед, даже вспотели…
— Ч-черт! — ругнулся Михаил, поспешно сплевывая самокрутку, едва не обжегшую губы. Задумался, придурок. Ностальгия, что ли, разыгралась? Так, вроде, рано еще тосковать по былому!
…На берегу «завербованных» встретил сам бригадир, огромный румяный кабан, занявший весь немалый объем дохи.
— Добро пожаловать на курорт «Печенга»! — глумливо заорал он, трясясь от смеха в бегающем свете прожекторов. — Чего морды кривите? Правда-правда! Сегодня минус шестьдесят всего, теплынь! Га-га-га! Стройся в колонну по одному, и марш за мной…
Старые здания рудника давно скрылись под снегами, наметенными буранами, а новые опирались на сваи, пропуская метели под собой.
Новую «смену» сытно накормили, дали часок отлежаться в протопленном бараке, и повели вниз, на подземные горизонты, где днем и ночью добывали никелевую руду. Почти всем «завербованным» торжественно вручили тяжеленные перфораторы, «посвящая» в проходчики.