Было записано - Greko
— Какое же я благородие? Такой же, как вы…
— Зовут меня Павел Петрович Соколов. Почитайте, самый старый в полку. Еще Цицианова помню. Коли не по сердцу вам обращение как к офицеру, не будем. Но и на «ты» не станем. Не обессудьте. Пойдемте, я вам место на нарах покажу.
Двуспальные нары тянулись вдоль одной стены казармы. Напротив была размещена длинная полка, на которой стояли сильно побитые походной жизнью ранцы. На спальных местах не было ни подушек, ни одеял, ни тюфяков. Не открытие. Все это мне было знакомо. Шинель — одеяло, ранец — подушка. На выделенном для меня месте лежала охапка соломы.
— Ребята постарались. Готовились, — пояснил фельдфебель.
— За что ж мне такой почет и уважение?
— Как по-другому? Знаем уже, что вы из-за солдат пострадали. Хотели нас огородить от страшной службы на побережье, ан не вышло. Думаете, мы забыли, сколько наших от цинги да малярии в Абхазии померло?
— Не нужно мне особого отношения, прошу! Я, как все. Прикажут копать огороды, буду копать и я. Дрова рубить, уголь выжигать, подметать казармы, белить стены — все наравне с другими.
Соколов понятливо кивнул.
— Петрович! — обратился я к фельдфебелю. Он поправлять меня не стал, милостиво принял такое обращение. — Возьми рубль в артельную казну.
Я протянул серебряный целковый.
Соколов поморщился:
— Не дело богатством светить! Солдатские гроши, они тяжело достаются.
— Ты не понял! Я был при штурме Ахульго. После того дела каждому солдату был пожалован серебряный рубль. Медаль и чин за кровь и муки у меня отняли. Выходит, рубль мой — как та солдатская награда. Не побрезгуй!
Вокруг нас мигом столпились старослужащие солдаты. Загомонили.
— Петрович! Дело говорит офицер.
— Не офицер, а нижний чин. И подношение его правильное! Он же не десятку сует!
— Бери, фельдфебель, бери. Сразу видно: от сердца!
Соколов оглядел столпившихся мужиков. Все мозолистые, подтянутые, на вид всем за полтинник.
— Картоха осталась? — спросил сурово.
— Найдем!
— Угощайте нового сослуживца! — с этими словами Петрович забрал у меня протянутый рубль.
Я поел выданной мне отварной картошки, хоть и был сыт. Поблагодарил.
Соколов показал мне на ранец, пристроенный на соломе.
— Сложил вам там все, что потребно. А более солдату и не положено.
— Все свое ношу с собой?
— Точно. Omnia mea mecum porto.
Я вздёрнул брови в полном недоумении.
— Не удивляйтесь, это нас Аполлоша научил. Подпоручик Рукевич. Он с нами долго служил. Вон, Максимыч, сидит, на нас смотрит. Его любимчиком был. До сих пор забыть не может. Тоскует.
Все понятно. Полли пристроил меня в свою бывшую роту.
— Отчего же тоска? Рукевич же поблизости обитает.
— Теперь он нонче офицер. Ни к чему у него под ногами путаться.
Какая-то свою нехитрая правда была в головах этих людей. Свои незыблемые, но очень правильные устои. Я ждал встретить грубых неотесанных мужланов, опасался гнетущего одиночества и отчужденности, но ничего подобного не ощутил. Никто не злословил, не корил, не подобострастничал, не подлизывался. Меня сразу признали своим сослуживцем с какой-то внутренней, но сразу заметной деликатностью. Лишь обращение на «вы» показывало, что я хоть и равноправный солдат, но немного иной.
Казарма жила своей жизнью, совсем не такой, какую я себе рисовал. Она напоминала чем-то рабочее общежитие. Все спокойно занимались своим делом. Кто-то стирал белье с мылом или забучивал его в щелоке из разведенной золы. Кто-то портняжничал. Кто-то выпивал, особо не таясь. Кому-то читали письмо из дома. Кого-то стригли, накинув веревку на голову через затылок. Солдат зажимал ее в зубах и все, что было ниже, сбривалось ротным цирюльником. Пышные бакенбарды — несомненный предмет гордости — спускались только до середины щек. Затылок стригли коротко. Лишь на висках оставляли волосы подлиннее, чтобы зачесывать их вперед. Мне еще предстояло отпустить уставную шевелюру. Прощай, лысая голова! Никогда бы не подумал, что голый череп станет для меня символом свободы.
… Потянулись тоскливые дни крепостной службы. Похожие один на другой. Чем себя занять я не знал. Попробовал позаниматься ружейными приемами с взводным унтером, но быстро выяснилось, что учиться мне особо и нечему. Пригодились часы учений, проведенных с Симборским. Как странно устроена жизнь! Когда я вместе с ним и его деревянной армией из чурбаков — «новорожденной ротой» стараниями канальи-денщика — разучивал перестроения, когда присутствовал при проверке ружейных тактов у замученных эриванцев, мог ли я подумать, что мне пригодится сия наука? Нет, тогда все казалось чистым баловством, глупым времяпровождением. А сейчас вся эта старческая дуристика оказалось очень кстати.
Я не знал, чем себя занять. Шатался по расположению части, сменив сапоги на «чусты» — разновидность домашних теплых тапочек — и накинув на плечи полушубок. Иногда заходил к офицерам на чай или брал у них книги. Спрашивал в канцелярии письма. Никто меня не гнал взашей. Даже тот самый писарь, которому я при первой встрече кровь из носа пустил. Он даже извинился передо мной за тот случай. «Вам пишут», — отвечал мне неизменно. В этом ответе не было издевки. Лишь надежда. В полку все знали, как важны письма солдатам.
Отсутствие весточек от Тамары начинало не на шутку беспокоить. Неделя проходила за неделей — ничего! Ноль! Я уже не на шутку беспокоился. Накручивал себя, представляя самые немыслимые обстоятельства. Похищена горцами, увезена братцами в Вани и заперта на женской половине, сбежала с Илико Орбелиани в Москву к семейству Розенов, ждет документов о разводе, заболела от горя и лежит при смерти… Каких только страстей ни навыдумывал!
Перед самым Рождеством в роту примчался Рукевич. Быстро перездоровавшись со старыми знакомыми, подскочил ко мне. Схватил за руку.
— Пляши!
— Письмо⁈ — вскричал я.
— Почему письмо? Тамара Георгиевна приехала. Ждет тебя в бывшем флигеле Малыхина.
Я бросился со всех ног из казармы…
У входа во флигель, словно часовой на карауле, стоял Бахадур. Улыбался во весь рот. Уже издалека, завидев меня, стал проводить рукой по своей голове, указывая на мой новый имидж. Я махнул рукой. Обнялись.
— Как ты?
— Потом поговорим, — он указал мне на дверь. — Иди.
Я забежал во флигель. И оторопел. Тамара, склонившись над кроватью, стелила новые простыни. Наши простыни. Бросила взгляд на меня. Начала хохотать.
Что сказать? Не так я представлял нашу встречу. Боялся, что, может, уже