Вдовье счастье - Даниэль Брэйн
Шкатулка стояла на прежнем месте. Я бестолково моргала, прогоняя морок, и с каждым шагом, подстегиваемая никуда не исчезнувшей паникой, убеждала себя, что в ней пустота и нет повода тешиться напрасными чаяниями. Повторяя как заведенная, что нет ничего паршивей разочарования, я откинула крышку, заглянула в шкатулку и бессмысленно сжала какую-то брошь для галстука так, чтобы острая булавка впилась мне в палец.
Ничего не пропало, насколько я помнила побрякушки, но почему прислуга не стала брать такие ценные по сравнению с прочим вещи? Слишком легко определить их владельца? В это время не существовало конвейерного производства, ювелир наверняка помнил, кому и что он делал и продавал. Или нет?
Я захлопнула крышку и, схватив шкатулку, побежала в свою спальню. У барыни должны быть какие-то драгоценности. Я металась, дергала ящики, хлопала ими, в спальне моей тоже мало что уцелело, прислуга все вынесла, если не считать мебели и немногих вещей — но все платья, что я оставила, на месте… Обуявшая морозящая паника превращала меня в частичку хаоса, который я сама же и создавала вокруг себя, казалось, что если я остановлюсь, то и сердце мое остановится или случится что-то ужасное. Кровь грохотала в ушах отбойным молотком, я ударялась о мебель и не чувствовала боли, перед глазами вспыхивали яркие красные и желтые искры, и стук ящиков кое-как удерживал меня в реальности. И еще чей-то голос, громкий, но безразличный к моему временному сумасшествию.
— Барыня! Барыня! А то я кричу, кричу. Да ты совсем помешалась? Чего все крушишь?
Я застыла. Потом очень медленно, опять не веря тому, что слышу, задвинула ящик бюро, повернулась. Лукея и Ефимка стояли в дверях и смотрели на меня выжидающе, и скучающие взгляды обоих давали понять, что не впервые они барыню в таком состоянии видят.
— Но-о?.. — протянула Лукея, поняв, что я очнулась. — Барыня?.. Аль потеряла что?
— У меня… — выдавила я. Может быть, я общаюсь с собственными галлюцинациями. — У меня должны быть… браслеты, кольца…
Лукея озабоченно сунула Ефиму сверток, который держала в руках, и, переваливаясь, подошла ко мне. На улице мело, как она ни отряхивалась, прежде чем войти в дом, накидка ее оставалась мокрой, как и руки, и стоило ей меня коснуться, как я дернулась.
— Матушка, — ласково проговорила Лукея, потягивая меня за рукав, — а пойдем со мной… пойдем, милая. Пойдем, спать тебя уложу…
— Где мои драгоценности? — рявкнула я, вырывая руку и замахиваясь. Меня трясло уже от вполне конкретного страха: если они обокрали дом и вернулись, значит, им нужны оставшиеся ценности и, возможно, моя жизнь. Моя и детей, а я не справлюсь сразу с двумя. Палашка мне не помощница. — Не подходи ко мне!
Я схватила шкатулку, замахнулась, готовая бить насмерть любого, кто посмеет приблизиться, украшения вылетели и веером рассыпались по ковру, по паркету, закатились под мебель. Я словно не видела, думая лишь о том, что дети в заложниках у Палашки. Лукея покачала головой, отступила так, чтобы я не могла достать до нее, присела, подняла несколько побрякушек, отошла и положила их на кресло.
— Да ты, матушка, поди, не помнишь, — негромко проворчала она, глядя на меня исподлобья. — Все твои каменья Леонид Митрич купцу снесли, как дохтура пришли. А все одно должна ты еще. На-ка вот, глянь, — и она бочком, не сводя с меня взгляд, переместилась к Ефимке, забрала у него сверток. — Мало не мало, а триста с лишком золотых сторговали.
Сердце пропустило удар. Я набрала воздуха, протянула руку как к миражу. Лукея развернула сверток, и я увидела россыпь золотистых и серебристых монет. Я не знала, сколько там денег, казалось — богатство, и чтобы убедиться, я коснулась монет рукой.
Тяжело дыша, как после бега, я села в кресло прямо на украшения покойного мужа, и что-то радостно вонзилось мне в бедро. Боль отрезвила, и я с наслаждением мазохиста не стала даже менять положение. Глаза жгли слезы, я подняла руку и рукавом утерла лицо, но реветь не перестала, наоборот, неподобающе, по-бабьи, зашмыгала носом, гнусно захрюкала и только что не начала подвывать. Поврежденный рассудок опомнился и риторически вопросил, смесь ли это дурной натуры Веры прежней и полное отсутствие великосветских манер Веры нынешней, или все обстоит намного хуже и поганый характер тут ни при чем, а все дело в гормонах беременной женщины.
Я не знала, чем успокоить саму себя, кроме как безобразным негромким плачем. Дети это прекрасно, но если пятые роды я по какой-то причине не переживу, что будет с уже родившимися малышами?
— Будет тебе, матушка, — утробно прогудела Лукея, щуря глаза. — Барин, а что барин, а будет спрашивать, так не было ничего. Вона, Григория Митрича пусть допытается, куда все делось, а ты барыня, твое дело малое, дети да холопы, какой с тебя спрос.
Из груди вырывался нездоровый, неправильный смех. Я сидела, кудахча и кашляя, не давая новой истерике воли, и не знала, кто победит.
— Так вы… вы… вы что же, весь дом скупщику продали? — выкашливала я сквозь слезы. — Все, что смогли увезти?
— А то, — важно кивнула Лукея. — Что в коляску твою влезло, то и вывезли. Что купцу Теренькову свезли, а что вон Ефимкиному дядьке. Много не дали, должна понимать, но что есть, то есть, то все твое.
В то время как обласканные поэтами утонченные нобили упивались своим надо мной превосходством, зависимая от меня, презираемая несвободная чернь рисковала собой и своей свободой. Я представила, как они боялись дышать, когда проезжали мимо городовых, как замирали от любого взгляда в их сторону, как упрашивали, умоляли, с кровью вырывали у скупщиков каждую монету — все ради меня.
Я порывисто поднялась, подбежала к Лукее и обняла ее, а потом — Ефимку.
— Спасибо, спасибо, — шептала я, и слез мне уже не было стыдно. — Спасибо…
«И простите», — прибавила я про себя.