Тэд Уильямс - Река голубого пламени
Доктор Бек объяснила, что мне придется провести что-то вроде необычных каникул. Я останусь одна в очень темной и очень тихой комнате — вроде моей комнаты дома, но только с туалетом. Там будет много игрушек и игр, чтобы мне было чем заняться, но играть мне придется в темноте. Но я не буду совсем одна, объяснила доктор, потому что она и миссис Фюрстнер будут меня слушать. Я в любое время смогу их позвать, и они со мной поговорят. В темноте мне нужно будет провести всего несколько дней, а когда все кончится, я получу столько пирожных и мороженого, сколько смогу съесть, и любую игрушку, какую только пожелаю.
И моим родителям, как она удосужилась сказать, заплатят.
Как-то глупо говорить об этом сейчас (какая теперь разница?), но в детстве я не очень-то боялась темноты. Фактически если бы я писала рассказ, то начала бы его такой фразой: «В детстве я никогда не боялась темноты». Конечно, если бы я знала, что всю оставшуюся жизнь проведу в темноте, то от эксперимента наверняка отказалась бы.
Большая часть информации, которую институт Песталоцци получил от меня и других детей во время экспериментов, оказалась по сути излишней. То есть она лишь подтвердила то, что уже стало известно после экспериментов на взрослых, проводивших долгое время под землей, в пещерах или темных камерах. Дети почти не отличались от взрослых — в целом они лучше адаптировались, хотя подобные переживания могли отрицательно сказаться на их долгосрочном развитии, — но такие очевидные открытия выглядят очень скромным результатом столь дорогостоящей программы. Годы спустя, когда мне удалось прочесть показания исследователей компании, приложенные к материалам судебного иска, я пришла в ярость, увидев, как мало знаний принесла утрата моего счастья.
Поначалу, как и говорила доктор Бек, все было очень просто. Я ела, играла и проводила дни в темноте. Я спала в полной темноте и просыпалась все в той же темной пустоте — часто от голоса кого-то из исследователей. Я стала полагаться на эти голоса и даже через некоторое время видеть их. Для меня они обладали цветом и формой — мне нелегко такое объяснить, как не могу я сейчас объяснить и своим спутникам, насколько мое восприятие этого искусственного мира отличается от их восприятия. Полагаю, тогда я впервые узнала, что такое синестезия, вызванная ограничением сенсорной информации.
Игры и упражнения сперва были простыми: загадки по распознаванию звуков, проверки моего чувства времени и памяти, физические действия для уточнения того, как темнота влияет на чувство равновесия и общую координацию. Не сомневаюсь, что исследовалось также и все, что я ела, пила и выделяла.
Вскоре я начала утрачивать ощущение времени. Я засыпала, когда уставала, и, если меня не будили ученые, могла проспать часов двенадцать или больше — или, вполне возможно, минут сорок пять. И, что неудивительно, я просыпалась, понятия не имея о том, сколько проспала. Само по себе это меня не тревожило, ведь лишь с возрастом мы познаем страх утраты контроля над временем, зато пугало другое. Я скучала по родителям, даже таким, какими они были. А еще, сама того не понимая, я начала бояться, что никогда больше не увижу свет.
Разумеется, этот страх оказался пророческим.
Время от времени доктор Бек позволяла мне разговаривать с кем-нибудь из других детей по голосовому каналу экрана с отключенным изображением. Некоторые, как и я, тоже были изолированы в темноте, другие жили при свете. Не знаю, что они узнали из наших разговоров — ведь мы, в конце концов, были всего лишь детьми, а дети, хотя и играют вместе, не очень-то склонны к пространным обсуждениям. Но один ребенок был иным. Когда я впервые услышала его голос, он меня напугал. Голос был глуховат и как-то покрякивал — моему мысленному взору он представлялся твердым и угловатым, как старинная механическая игрушка, — а такого акцента я никогда прежде не слышала. Задним числом могу сказать, что этот тембр был синтезирован, но в то время я создавала весьма устрашающие мысленные образы человека или существа с подобным голосом.
Странный голос спросил, как меня зовут, но своего имени не назвал. Он казался нерешительным, а фразы разделялись долгими паузами. Сейчас мне все это кажется странным, и я гадаю, не могла ли я разговаривать с каким-то искусственным разумом или с ребенком, страдающим аутизмом, которому современные технологии помогли хоть как-то общаться, но в то время, насколько я помню, новый товарищ, который так медленно и так странно говорил, одновременно восхищал меня и приводил в отчаяние.
Он сказал, что одинок. Как и я, он пребывал в темноте или как минимум не мог видеть — он никогда не говорил о зрении, если не считать метафор. Он не знал, где находится, но хотел оттуда выйти — он часто это повторял.
В первый раз этот новый товарищ был со мной всего несколько минут, но потом мы разговаривали дольше. Я научила его нескольким чисто звуковым играм, которые освоила, общаясь с учеными, пела ему песенки и колыбельные, которые знала. Некоторые вещи он понимал на удивление медленно, а другие настолько быстро, что это меня тревожило — иногда создавалось впечатление, будто он сидит рядом со мной в полном мраке и каким-то образом наблюдает за всеми моими действиями.
Во время пятого или шестого «визита», как их называла доктор Бек, он сказал, что я его друг. Трудно представить другое признание, от которого так замирает сердце, и оно останется со мной навсегда.
Я потратила немало дней своей взрослой жизни, пытаясь отыскать того заброшенного ребенка; перекопала институтские архивы, отслеживая всех, кто имел хоть какое-то отношение к экспериментам, но безуспешно. Теперь я гадаю, был ли это вообще ребенок? Или же мы, возможно, были субъектами теста Тьюринга определенного рода? Тренировочной площадкой для программы, которая когда-нибудь будет легко обманывать взрослых, но в то время могла лишь поддерживать разговор с восьмилетними детьми, да и то не очень хорошо?
В любом случае больше я с ним не говорила. Потому что произошло кое-что еще.
Я пробыла в темноте много дней — более трех недель. Ученые института были готовы завершить мою часть эксперимента уже через двое суток. Поэтому мне выдали особенно сложный и обстоятельный набор окончательных диагностических тестов, доставленный миссис Фюрстнер с псевдоматеринской нежностью. И тут произошла авария.
Имеющиеся в деле показания непонятны, потому что работники института так и не установили точную причину неисправностей, но что-то серьезно испортилось в сложной системе жизнеобеспечения здания. Для меня это проявилось в том, что сперва на половине фразы оборвался мягкий и очаровывающий голос миссис Фюрстнер. Внезапно смолкло и гудение кондиционеров, ставшее постоянной частью моего окружения, оставив после себя тишину, от которой у меня даже заболели уши. Пропало все. Буквально все. Исчезли дружественные звуки, делавшие темноту менее бесконечной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});