Андрей Щупов - Заблудившиеся на чердаке
А она сидела совсем рядом, через пару человек от него. И хорошо, что не напротив, иначе от напускной беззаботности Евгения Захаровича не осталось бы и следа. Он еще хорошо помнил, что это за страшное оружие - ЕЕ глаза. Встреться он с ними один на один, он не выдержал бы и минуты. Кроме того решительные действия не входили в его планы. Уподобляясь гурману, он цедил драгоценные секунды, растягивал удовольствие. Ему вполне хватало и того, что она была здесь, рядом. Он не претендовал на большее, ибо большего для него попросту не существовало.
Кажется, она тоже не изменилась, а если и изменилась, то к лучшему. Стройная, улыбчивая, с кокетливой челкой на лбу, она напоминала цыганку. И по-прежнему была лучше всех. Он видел и чувствовал ее, даже не оборачиваясь. Влекущий магнетизм позволял обходиться без глаз, без слуха. Впрочем, иногда он слышал ее смех, ее речь. А мгновения, когда она обращалась к нему с невинным вопросом, запечатлевались в памяти сладостными рубцами. Евгений Захарович отвечал мутно, невпопад, и смысл вопросов доходил не сразу. Это смешило соседей, смешило ее, но он не обижался. На соседей ему было плевать, а ей он разрешил бы что угодно.
Позже, когда они танцевали, он украдкой заглядывал в темные искрящиеся глаза и внутренне холодел. Холодел от пугливого восторга. Подобные чувства, вероятно, испытывают цветы, распускаясь под призывными лучами солнца. Ибо тепло небесного светила для них не просто тепло, а нечто большее, - энергия, которую еще предстоит открыть человечеству. Хотя причем здесь цветы?.. Евгений Захарович жмурился. Какое ему дело до них!.. Мысленно отмахиваясь от цветов и солнца, он с медлительностью вдыхал запах ее волос. Ему не хотелось говорить. Не было на свете языка, что мог бы объяснить его состояние. Что-то почувствовав, молчала и она. А, может быть, он заблуждался насчет ее догадливости, и молчала она совсем по иным причинам, но в этот вечер ему хотелось заблуждаться. Времена, когда она дружила с ним, давно миновали. Детство забывают многие, могла забыть и она. И пусть... Он вовсе не терзался этим. Плывущая вокруг музыка подобно реке уносила сомнения. Он вслушивался в близкое дыхание и без особого смущения живописал себе мысли окружающих. Конечно, он был странен для них. Они не знали его любви. Такой любви они бы, пожалуй, и не приняли. Да и разве можно любить одного человека на протяжении двадцати лет? Знать о муже, о детях - и продолжать любить?.. Чем еще это можно назвать, как не болезнью? Этакой затянувшейся блажью? Должно быть, они и называли. Втайне и про себя. А вслух посмеивались, многозначительно шевеля бровями и переводя непонимаемое в шутку. Так было деликатнее, по их мнению. И он их понимал. Куда лучше, чем себя самого, потому что с самим собой ничего не мог поделать. Так уж оно все случилось. Двадцать лет тому назад...
Музыка смолкла. И тотчас ее пригласил кто-то другой. Виновато улыбаясь, она забавно поджала губы. Глаза еще смотрели на Евгения Захаровича, а рука уже лежала на чужом плече. Этого было достаточно. Словно очнувшись после глубокого сна, Евгений Захарович нетвердыми шагами устремился к столу.
А часом позже, порядком захмелев, он уже брел по ночному городу. Ему было все равно куда идти, ноги сами выбирали маршрут. Улицы путались, переплетались змеиными узлами; он попадал в одни и те же места, а в конце концов забрел в жутковатый лес без конца и без края. В середине леса стояла скамейка, на которой почивал бомж. Одежда на нем была ветхонькая, и оттого спал бродяжка скрючившись, часто хлюпая носом. Прямо над скамьей светила луна, звезды лучисто перемигивались, детской считалочкой выбирая между собой ту, которой предстояло упасть на Землю.
Евгений Захарович присел на скамью и, не выдержав, разбудил бродяжку. Одиночество тяготило, тишина представлялась невыносимой. Он хотел рассказать зевающему человеку о загадках души, о мирской несправедливости, о непостижимой красоте всего окружающего. Начал он с того, что было ближе всего - с космоса, с таинственного влияния луны, с вечного холода, который рано или поздно познает каждый. Но бродяжка его не понял.
- Да... Прохладно, - опасливо пробормотал он, кутаясь в рваный плащ.
Евгений Захарович взглянул на него с укоризной. Не говоря ни слова, поднялся и шагнул в темноту.
Домой он добрался только к утру. Прежде чем лечь спать, долго отмывал рубаху от следов пирушки, из карманов выгреб ворох бумажек с инициалами и телефонами, не рассматривая, спустил в унитаз. Его шанс, его "десять лет спустя" остались за кормой. Однообразная и пресная, без перемен и надежд, жизнь продолжала бежать, и некому было выставить ей подножку.
Обычно он не возвращался домой пешком. День, проведенный в институте, одаривал ленью и головной болью, тупым безразличием ко всему. Сил на какие-либо активные действия не оставалось, и Евгений Захарович покорно влезал в переполненный автобус, повисая на поручне, впадая в знакомый транс.
Уже дома, стоя в ванне во весь рост, он ожесточенно принимался скрести себя мочалкой, с гримасой отвращения следя за пузырящейся радужной пеной. Собственное тело казалось ему средоточием вселенской грязи, а ежедневное мытье все более напоминало бездарную, нелепую войну, начатую неизвестно когда и неизвестно кем. Природу невозможно победить, а грязь это часть природы. И очень существенная часть... С детства Евгения Захаровича приучали ополаскивать лицо и руки, всю одежду его тщательно протряхивали, намечающиеся полуокружья ногтей накоротко срезались. Лились шампуни, до ветхости протирались мочалки, от пахучих кирпичиков мыла оставалось одно воспоминание. И уже тогда страшная обязательность гигиенических процедур начала внушать ему панический страх. Мир взрослых выплывал из-за горизонта пугающим островом-миражом, и с ужасом Евгений Захарович следил за грифельными отметками на дверном косяке. С каждым годом макушка его вздымалась выше и выше, голос грубел, а вместо детского прыгающего подскока все отчетливее прорисовывался строгий угловатый шаг.
Сколько же невинной воды утекло с тех пор! Евгений Захарович цеплялся за годы, как тонущий цепляется за кромку льда. Увы, прорубь тянула его на дно. С покорностью приручаемого щенка ему пришлось перенять законы взрослого мира. Он научился врать и поддакивать, ежиться под душем и потеть на банных полках, пить горький кофе и любить мясо. Он не уверовал в необходимость творимого, однако уже и не сопротивлялся. Окружающие не баловали объяснениями, а слово "человек" звучало все также гордо и назидательно. По общему негласному мнению жизнь считалась прекрасной и вполне разумной, и он вынужден был с мириться с подобным выводом, так как иного пути не предлагалось. И происходило странное: с каждым днем наблюдаемый круговорот бессмыслицы казался ему все более правильным и закономерным. Война с микробами вошла в привычку, и душ чередовался с ванной, а ванна с сауной. Многочисленный бациллоподобный народец не собирался так просто сдаваться. Воздушная атмосфера была для них голодным океаном, а люди представлялись лакомыми уютными островками. Трепеща крохотными крылышками, они пикировали на случайных прохожих, с воинственным кличем столбили занятую территорию. Таким образом они отвоевывали право на жизнь и, обустраиваясь в расщелинах пор, в паху и под мышками, с яростью принимались за созидание материального благополучия, вспахивая благодатную целину, возводя первые бревенчатые лачуги, а следом за ними - панельные многоэтажки. И все у маленького народца ладилось. Женщины - или кто там у них - ежесекундно рожали, младенцы-акселераты, посучив ножками, ползли, поднимались и присоединялись к трудягам-родителям. Поколения сменяли уходящих, ширились кладбища, мгновения складывались в счастливые эпохи, и с провидческим трепетом умнейшие из умнейших вглядывались в недалекий час катастрофы, предупреждая о болезнях и войнах, о возмездии неправедным и судном дне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});