Михаил Савеличев - Фирмамент
- Мы оставляем человека наедине с собой - во тьме, в тишине и пустоте. Без чувств, без ошибок, без наслаждения, только на острие разума, в наркотической ломке мышления, для которого не нужны ни книги, ни учителя, потому что каждый - от малой силы до великого - обладает этим ненужным довеском к общему проклятию человеческой жизни.
- Они, должно быть, сходят с ума... - сказал Фарелл.
- Не думаю, - ответил скопцки. - Сумасшествие - наше обычное состояние в шизматрице Ойкумены, насильственный разрыв между внутренним и внешним, жизнь, наполненная неожиданностями, отягощенная инфантильностью и одиночеством. Мы забываем о смерти, и ее дыхание настолько пугает нас, что мы раскалываемся вдребезги, и даже гибель не соберет что-то нужное по ту сторону Крышки.
- По ту сторону Крышки никому и ничего от нас не нужно, - возразил Фарелл.
- Вы так уверены, коммандер? Спросите у зародыша - зачем он отращивает ноги и руки, и избавляется от жабр. Они нужны в мире страданий и мучений, как нужны душа и совесть где-то еще дальше. Там, за горизонтом...
Они миновали колонны и подошли к возвышению. Словно чувствуя их приближение свет уступал место непроглядной тьме, а на антрацитовых, твердеющих боках стали появляться отблески огня, прочерчивая низкие ступеньки ввысь пирамиды.
- Для вас не будет затруднительно снять маску, Фарелл?
- Зачем?
- Лицо. Мне хотелось бы увидеть ваше лицо. Лицо человека в эпоху анонимности - редкое и поучительное зрелище. Нельзя понять и оценить человека, не увидевши его лица. Нельзя иметь реальное отношение к человеку, лицо которого закрыто. Согласитесь, коммандер, лицо - совершенно особенная "часть" тела, как-то особенно значащая, как-то своеобразно существенная для всего человека. В лице наиболее выражен человек. Скопцки обвиняются в том, что они лишают человека человеческого. Забавно! Мы все ходим в масках, мы куклы одного театра, марионетки для марионеток, одиночки среди одиночек. Так не милосерднее каждому дать этот шанс - посмотреть хотя бы на самого себя?
Фарелл снял маску и вполне ощутил то, что было лишь каким-то визуальным намеком в выхолощенном пространстве фильтрованных изображений. Это невозможная близость Крышки, яростный и угрюмый напор конца света, завершенности любых путей и надежд, не обманчивая бесконечность трехмерной поверхности гипершара, а примитивная стена, предел. Протяни руку и ты упрешься в обыденность фальшивых звезд, причуды поверхностного натяжения, искаженности отображения собственного лица в подрагивающей пленке мыльного пузыря.
- Крышка в каждом из нас, - сказал скопцки и стянул свой колпак.
Это была женщина.
Вечный соблазн уродливых черт, ввалившихся щек, притягательная целостность, эйдос, выпятивший из анонимности масок-личин последнюю свою надежду, за которой скрывалась готовность беспощадного гипостазиса, остановки вопреки любым придуманным законам, лишь бы выдрать из самой себя беспредельную усталость забытых воскрешений и реинкарнаций, вина за которые должна была пожрать и Фарелла. Он не готов был указать, что же именно ужасало, словно он вообще в первый раз открыто смотрел кому-то в лицо абсолютно чуждого, неприятного инструмента завораживания, обмана и убийства, адской печати инфернального подобия, вырезанной светом из тьмы. Ступор. Кататония. Катарсис. Все, что угодно, все, что распинает покой на гвоздях неудачи, процарапывая приговор на спине обреченного.
Скопцки поправила волосы, заправляя длинные и неряшливые пряди за уши каким-то неожиданно женским и беззащитным движением, разбивая вдребезги идею страха и ужаса, как будто в пространстве возникла, сформировалась волна, волей демиурга сомкнувшейся ослепляющей вспышкой, просветлением и преображением. Вновь обращалось чудо, эшеровской шизофренией фрактальной навязчивости вытягивая новый лик, который уже можно называть прекрасным. Чуждое чудовище спряталось под кожу, впиталось в мрак мириадами ложноножек, оставив лишь нераспадающееся знание о том, что могло прятаться в женщине.
- У вас два лица, - сказал Фарелл.
- У меня их гораздо больше. И не все вы еще видели, - возразила скопцки.
- Что же вы такое?
- Вечный кормчий корабля скопцов, коммандер. Единственный проклятый в царстве чистоты и невинности. Разлагающаяся плоть, греховная и отвратная, среди благоухания одиночества. Никто не приходит к нам случайно.
- О, да, - пробормотал Фарелл.
- Вы тоже чувствуете эту мистическую жизнь Ойкумены? Единый организм, агонизирующей в асфиксии от застрявшего в легких клубка отвратных личинок, мучащих и терзающих замкнутость собственной слепотой и рефлексом - питаться, испражняться и размножаться... Ужасно, не так ли, коммандер? Здесь война выглядит благом - соразмерной полнотой и целостностью, подлинной Обитаемостью, прижигающей раны огнем.
Но Фарелл ничего не чувствовал. Он внезапно понял, что может находиться на верху воздвигнутой светом и тьмой пирамиды. Действительное завершение. Настоящий ключ. Легенда повешенных, вспоминающих в миг петли тайную беспредельность мироздания, где есть звезды и нет Крышки.
- Путь открыт, - улыбнулась скопцки, являя третье свое лицо, где блеклость поглощала интерес, истирая пастель чувств в почерневшие хлопья кислотных луж, растекающихся по истончившемуся сочувствию и участию. Все выродилось в ничто, в обманчивую плоскость убогих переборов чета и нечета, картонность и поддельность человечности, где тьма вновь выступала из растянутых пор и примеряла на себя снятую кожу освежеванного трупа.
Фарелл приставил к синеве ее лба пистолет, но выстрелить не смог. Нечто сжало сердце и горло и замерло в таком же ожидании чуда творения новой смерти, может быть еще более непонятного, чем сама жизнь, загнанная наконец-то в холод эмбриональных сейфов, программируемых реагентов и шкодливой мутации тайных экспериментов по выпариванию творца из его образа и подобия. Масштаб еще ничего не значил, редкость не оборачивалась чудом, но волшебство брызгало из подогнанной убогости монад, насилием избавляющихся от чувства неполноценности, оживая странной жизнью в потоках крови, а чаще праха, потому что огонь был щедрее в своих воспоминаниях о демиурге. Это нечто долго прощало геноцид и концлагеря, любые шалости озверевшей машины, бесчувственной и липкой, ввергающей Ойкумену во все новый старый виток нарастания напряжения, за которым мог быть только разрыв, конец, забытье, если не продолжать, не склеивать и не вспоминать. Верный солдат, ничтожная точка привязки абсолютной вины, которая должна персонифицироваться в шизоидной анонимности насилия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});