Дмитрий Володихин - Мастер побега
За дверью, в соседнем кабинете, коротко вскрикнули. Послышалось металлическое звяканье, и кто-то тоненьким голосом очень громко сказал: «Не надо! Я же и так..».
Следователь наконец положил трубку и опять протер пот платочком.
– Извините. Так о чем я? Да. Я к тому в общем-то, что другие предметы, обнаруженные при обыске в вашем доме, изобличают куда более серьезные вещи. Какой уж там кинжальчик! Сам понимаете, три вам дали бы года, четыре года, это мне для полноты раскрытия важно, а вам – никакой разницы.
«Сколько? Десять лет? Пятнадцать? Двадцать?» Еще недавно затрепетавший при известии о трех годах каторжных работ, Рэм легко добавлял себе срок, и выходило: десять – все же меньше пятнадцати, а пятнадцать – двадцати…
– Вот, ознакомьтесь, тут выдержки… Собссна, я читал с удивлением: как же вас допустили к преподаванию, к работе в столичной газете? Это мы еще разберемся. То есть будем, будем, конечно, разбираться, работать с людьми… Рука – ваша, тут, я думаю, обойдемся без экспертного заключения. Признаете?
Рэм прочитал написанное три недели назад, в первый или второй день войны:
«Как долго все это тянется! Какое-то бесконечное ледяное мелководье с омутами, заполненными кровью… Сколько же лет мы не живем по-человечески? Сколько лет? Холод и боль, боль и холод… Жизнь стоит ровно грошик, и люди уже отвыкли от того, что когда-то, в нормальном мире, она стоила бесконечно много. Ударить, обворовать, обмануть, унизить, убить – какие мелочи, право! Пытать? Если потребуется – без сомнений и колебаний. Предать? Привычное дело, даже репутации не испортит. Вот наше время. Ничто высокое, красивое, благородное долго не держится, все никнет, все рушится. Ничто сложное не выдерживает этого страшного давления, неизбежно уступая простому, незамысловатому, плоскому… И, главное, уже не видно маршрута, по которому мы можем выйти из этой страшной ямины! Куда ни ткнешься, а все – стена, куда ни примешься карабкаться, а все возвращаешься на дно… Мы можем бежать. Мы можем только бежать из одного места, где бесприютно и страшно, в другое место, где пока еще чуть менее бесприютно и страшно, но и туда обязательно придут холод, боль, безнадежность. Мы… как один большой корабль, получивший множество пробоин и набравший изрядно стылой океанской воды в трюмы. Он еще дымит, винт его еще не прекратил судорожных движений, нос еще разрезает волны, но корма уже скрылась под ними, и радиокрики о помощи уходят в пустоту. Некого просить о спасении. Не к кому прийти за помощью. Никто не откликнется, кричи сколько угодно!
Нет, не так.
Хуже.
Мы больны. На нашем общем большом теле – глубокие язвы, кости его истончились и пошли трещинами, раны кровоточат. Вот только прежде, сколько бы долго ни длилась война, сколь бы страшной и кровавой ни выдавалась эпоха, а все чуяли нутром: надо выбираться, надо излечиваться. И стремились в сторону излечения. Общее тело так или иначе в итоге выздоравливало… А сейчас любая попытка врачевания вызывает появление новых ран и новых болей. Лечат одну кость, а другая с хрустом переламывается. Забирают ее в гипс, а она гниет под гипсом Невероятными усилиями закрывают глубокую язву, но в результате врачебных усилий по соседству возникают три новые, страшнейшие язвы. Мы не выздоравливаем. Мы становимся все больнее и уродливее. Мы стремительно движемся в точку отказа всех систем организма, а когда придем к этому состоянию, лишь величайшее насилие над человеческой природой сможет обеспечить стабильность социума. Да мы просто перестанем быть людьми. Превратимся в какую-то слизь без здравого смысла и творчества, без воли и нравственного чувства.
Какая-то ошибка была совершена то ли нами, то ли еще до нас – при наших отцах или при дедах. Что-то очень тонкое, очень важное ушло, какая-то плотина оказалась разрушенной. Непонятная субстанция, охранявшая нас от страшных, неизлечимых болезней, перестала охранять. Теперь уже и не понять, что именно это было. Какая-то драгоценная невидимая малость, вероятно… Вынесли ее за скобки, стремясь к удобству и практической пользе, а потом и сами не поняли, из-за чего начала рушиться вся колоссальная конструкция человеческого общежития…»
– Признаю. Но не понимаю, – честно признался Рэм. – А что здесь криминального? Этико-философское рассуждение, чуть мрачноватое, но никаких политических подкопов в нем не содержится.
Контрразведчик вновь помассировал веки.
– Все одно и то же! – с досадой сказал он. – За неделю третий или четвертый раз. Когда вы отучитесь видеть в нас детей? Вы, с вашей имперской культурой, сами дети по сравнению с нами… Заметьте, я вам не показываю выдержки с нападками на наше правительство и лично на господина канцлера. Я вам про ваши измышления о нашей демократической политике, будто мы ведем войны из-за денег, а не преследуя высшие идеалы, ничего не говорю, там все понятно. Я вам задаю простой вопрос – понимаете ли вы значение слов: «Сеять панику в условиях военного времени»?
– Я не собирался как-то распространять…
– И еще один простой вопрос. Все ваши записи идут под определенной датой, конкретно эта датирована первым днем войны. Случайное совпадение? Вот мой вопрос.
– Совершенно верно! Записи имеют личный характер, и…
– Отлично! Вы преподаете военнослужащим, офицерам в перспективе. И преподаете, мне тут докладывают, философию истории. Так может ли кто-нибудь подтвердить, что весь этот яд предназначен не для разложения хонтийского офицерства?
Точно. Никто ни в чем разбираться не станет. Военное время, будь оно проклято. Двадцать лет? Двадцать пять? Считай, пожизненное.
Странно, он воспринял эту мысль гораздо спокойнее, чем всю прежнюю каторжную арифметику.
Ему не выкрутиться. Из таких ситуаций выкрутиться невозможно. В принципе.
И все же он сделал вялую попытку:
– Можно просмотреть конспекты моих студентов… то есть курсантов… Вы не найдете в них ничего подобного.
Угораздило же его получить курс в Военно-инженерном училище! Что они там наконспектировали, дубы… Впрочем, разве ему предлагали преподавание где-нибудь еще? Ему, чужаку с кровью имперского дворянина?
Следователь молча выложил из папки новую бумажку.
– Не собирались распространять, говорите? Вы напрасно тратите мое время.
В этот момент из-за двери донесся вой. Он длился долго, становясь то громче, то тише, прервался, а потом взвился, словно пламя над поленницей сухих дров. Где-то там, справа, в десяти шагах от Рэма, живое существо выло и выло не переставая, не слабея голосом.
Контрразведчик лениво поднялся, подошел к двери и сердито сказал в щель:
– Сколько раз я говорил, ты – младший по чину, тебе и вызывать плотника! Наладь наконец проклятую дверь, мешает работать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});