Георгий Попов - За тридевять планет
— Послушай, Кузьма Петрович, — бывало, заметит кто-нибудь из нашего брата.
Кузьма Петрович возведет очи горе, вздохнет с сожалением, как вздыхают, когда сталкиваются с дремучим невежеством, и ласково, но тоже с сожалением ответит:
— Красота, милок, она всюду нужна. Один знаменитый человек, его и в книжках печатают, когда-то спрашивал: что красота, вот этот сосуд или то, что в сосуде? — При этом Кузьма Петрович потрясал бутылкой с молоком. — Он заблуждался, этот знаменитый человек, ибо отрывать одно от другого нельзя. Да, милок, нельзя. Красота и то и другое. Хорошо, если у тебя добрая душа. Но твоя душа не станет хуже, если ты прикроешь ее сверху красивым платьем.
Все это было как-то темно, неопределенно, не столько сама мысль, сколько намек на мысль, однако трактористы, комбайнеры, вообще все механизаторы слушали механика, я бы сказал, с уважением и благоговением.
Что касается женщин, то я не знаю, как и подступиться к этой теме. Кузьма Петрович не просто любил женщин, как любят все мужчины, если, конечно, они настоящие мужчины, — он таял перед женщинами, особенно молодыми. Бывало, идет фифа, этакая не худенькая, однако и не сказать, чтоб слишком полная, а так, в самый раз, как говорится… Мы и ухом не ведем. Идет и пусть идет, нам-то что… А Кузьма Петрович крякнет, как селезень на взлете, заломит шапку на затылок:
— Бог мой, сколько красивых женщин на свете! — и зачмокает губами.
Мы, бывало, заметим:
— Жениться тебе надо, дядя Кузя! — Мы его уважительно дядей Кузей звали…
А он усмехнется полупрезрительно: дескать, что вы понимаете, — и заведет долгую песню о красоте вообще и женской в частности, которая, кстати сказать, только тогда и волнует, когда недоступна.
Он был, конечно, начитан, наш дядя Кузя, знал наизусть чуть не всю русскую классику, но выражался настолько уж темно, настолько неопределенно, что понять его было труднее, чем решить задачку с двумя неизвестными.
Говорят, однажды Кузьма Петрович переступил известную черту или, как выразился Шишкин, сделал попытку прикоснуться к драгоценному сосуду, наполненному до краев вожделенным содержимым. Жила тут вдова, вернее вдовушка, лет тридцати, не больше, лицо — кровь с молоком и глаза с поволокой. Ну, Кузьма Петрович сперва ласкал да ласкал ее взглядами, как бы внушал ей что-то на расстоянии, а потом и решился. И не просто решился, а точно с головой в прорубь бросился. Выбрал вечерок потемнее, приоделся поприличнее, побрызгал одеколоном под мышками и пошел. Да и не пошел (что пошел), а полетел — этаким гогольком, ног под собой не чуя и дороги не разбирая.
Что там было — не знаю, — я при сем не присутствовал. Говорят только (впрочем, может, и преувеличивают, не берусь судить), что в доме той вдовушки послышалась сперва возня, потом какой-то железный грохот (в дело пошли ухваты), потом дверь с визгом распахнулась и во двор мешком вывалился изрядно поизмятый Кузьма Петрович. Не вылетел, а именно выва лился, то есть скатился с крыльца и лег на венички, о которые вытирают ноги. Полежал, полежал, кое-как поднялся, поправил галстук, отряхнулся и побрел восвояси.
Так вот, этот-то Кузьма Петрович, механик, и решал вопрос, какие письма оставлять для потомства.
Отобрав, он приносил их в мастерскую и, улучив удобный момент, чаще всего это бывало в обеденный перерыв, читал вслух. Читал с выражением, ну ни дать ни взять — артист, и слушали его не перебивая.
Впрочем, без реплик и тут не обходилось.
— Академик Лаврентьев поздравлял, теперь Келдыш, — бывало, скажет Кузьма Петрович, устраиваясь половчее на каком-нибудь колесе или ящике.
И начинается: — Сам президент…
— Завидую тебе, Эдя! Кем ты был, если разобраться? То-то и оно!.. А теперь? Теперь, брат, тебе все человечество ручкой машет.
Только мой сосед и друг Семен как был, так и остался неисправимым скептиком.
— Чепуха! — бурчал он себе под нос. — И космос, и письма — все чепуха!
Но на него уже не обращали внимания.
— Та-ак, еще письмо, — Кузьма Петрович извлек из нагрудного кармана другое письмо, обклеенное марками; все притихли… — «Дорогой Эдуард Петрович! — Он откашлялся. — Перед тобой встает один из самых кардинальных вопросов всех времен и народов — как вести разработку: комплексно или локально? Большинство видных ученых предпочитает второй путь. Он наиболее легкий, так как не требует рассмотрения информационных связей данной задачи с другими, позволяет вести поиски в рамках только одной этой проблемы (задачи) н, естественно, быстрее получить искомый результат. Но как только делается попытка выполнить другую задачу, информационно, и не только информационно, связанную с первой, уже решенной или еще не решенной, что, впрочем, не имеет существенного значения, возникает необходимость…» Механик обессиленно умолк и вытер пот с лица. Однако вытирать было бесполезно. Пот продолжал катиться градом.
Наступила тишина.
— Кто бы это? — спросил мой сосед и друг Семен.
— Кандидат, а что за кандидат, поди разбери! — опять вытер лоб рукавом и тяжело вздохнул Кузьма Петрович. Чтение далось ему нелегко.
— Наука! — произнес кто-то шепотом.
И при слове «наука» все благоговейно помолчали.
Слышно стало, как в степи стрекочут кузнечики.
— Ну-с, пойдем дальше… — Кузьма Петрович извлек из кармана третье письмо и вдруг закрыл глаза и блаженно потянул в себя воздух. — У-ух, одеколоном пахнет! — Он показал на голубенький конверт и, кивая вверх, в сторону космоса, добавил: — Нюхай, Эдя, нюхай, там не дадут.
Я понюхал. И раз, и два, и три раза понюхал. Письмо, действительно, пахло одеколоном или духами, трудно сказать, я, признаться, не силен по этой части.
Потом стали нюхать и остальные — порознь и все вместе.
Посыпались реплики: — Да-а!
— А ты думал!
— Артистка, не иначе!
Когда все нанюхались, Кузьма Петрович вскрыл конверт, пробежал глазами коротенькое письмо и опять зажмурился, зачмокал губами и затряс головой.
— Угадал! — пропел он почти с восторгом и перевел дух. Вздохнул, но не тяжело, как бывает, а сладко, мечтательно. Он, должно быть, вообразил неведомую артистку, королеву в своем роде, которая выражала свои чувства по случаю моего полета на другую планету.
— Читай, дядя Кузя, читай! — поторопил кто-то из ребят.
Кузьма Петрович растроганно шмыгнул носом.
— «Дарю тебе, дорогой Эдя, сердце… Пусть оно согревает тебя в безлюдных просторах космоса… Заслуженная артистка трех автономных республик…» И вдруг… Нет, вы только вообразите, вдруг из конверта, который Кузьма Петрович, можно сказать, благоговейно придерживал за уголок двумя пальцами, выпала фотография. Небольшая, наверно, девять на двенадцать, не больше, но сделанная чисто, дай бог… Мы все глянули и остолбенели. Даже не то чтобы остолбенели, а разинули рты и извергли звуки, которые можно было истолковать как удивление, если бы они не были такими громкими, дружными и радостными.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});