Дмитрий Володихин - Тихая тень
Итак, И.Я.Кричевский называет Битова и Маканина первыми по-настоящему «знаковыми» фигурами. Да, они по-прежнему пытаются высоко нести идеал интеллигенции. Они пытаются жить и писать, сверяясь с ним. Но «…что-то хаотическое раз за разом прорывается в их текстах, разрушая гражданственный классицизм высоких 60-х» (С.101). Автор назойливо так подчеркивает и давит: вот, процент содержания про глобальный конфликт и про личные беды активно скакнул в сторону последнего. С них по-настоящему началась «городская проза» («если не считать Пьецуха» (С.109)). Битов хотел выпендриться со своими постмодернистскими штучакми, когда писал «Пушкинский дом», и вещь вышла хоть и неплохая, но не стоило накручивать столько лишних сложностей на пустом в общем-то месте. А Маканин «обытовил» прозу. В повести «Где сходилось небо с холмами» – «…виден, конечно, конфликт традиционного сознания с массовой культурой. Но здесь ли проходила генеральная ось нашего противостояния? А в романе „Один и одна“ виден печальный перелом творческого метода: Маканин опускается до весьма глубоких слоев психологического содержания личности, пытается, так сказать, вычерпать все до дна; это, конечно, привлекло в свое время к роману благожелательное внимание многих читателей; но в сущности главная задача интеллигентного человека (именно таких анализирует писатель) перешла на третий план. Таким образом, Маканин утвердил фактическое положение вещей как приемлемое: боль, потери и страдания борьбы с мрачной глыбой советского режима – десяткам, сотням людей, а остальные со спокойной совестью могут пребывать в готовности – пока их не позовут для „настоящего дела“. 70-80-е – это ведь не лермонтовская Россия, а брежневская. Лишний человек в такие времена быстро превращается в дюжинное ничтожество, обывателя. И Маканин ему это разрешил!» (С.111)
А мне как раз с этого места хоть что-то нравится читать. Появились какие-то интересные люди. Простите, что прервался.
Довлатов и Пелевин по Кричевскому – фигуры перехода к полному ауту, виноват, к полному низвержению с прежних вершин. Довлатов еще заставляет героя поступать правильно. Тот у него в очевидной конфронтации с большевиками. Ну и хотя бы пытается понять, где добро, а где зло. Но в повести «Заповедник», скажем, девять десятых про страдания героя, как он в хаосе бьется, а про борьбу и конфликт совсем чуть-чуть. А у Пелевина уже все смешалось, и добро со злом не различить, они стерлись как понятия. Есть практики, и их практикуют либо верно, либо неверно, либо совсем не практикуют. Я, кстати, думаю, что это все как-то понятно: вот, я занимаюсь с буддистами. Или вот, я не занимаюсь. Что тут добро, зачем тут искать добро, тут совсем не об этом. Пелевин пишет о других вещах. Там у него какие-то технологии. Я бы не рискнул соваться в такие технологии, так в них много громких телодвижений, такая густая внятность, упаси боже. Я живу вообще гораздо тише. Это к слову. Понятно, что Довлатов с Пелевиным у И.Я.Кричевского тоже отрицательные персонажи литературного процесса – хуже Маканина с Битовым.
Вот еще одна очень характерная фраза у него: «По большому счету, так называемое „творчество“ Сорокина, Попова, Слаповского представляет собой быстрое сползание в бессмысленную словесную эквилибристику. Это настоящая игра нонсенса» (С.150). Вроде бы, комментарии не требуются. «Городская проза» доигралась.
И.Я.Кричевский осознает, конечно, какой древностью могут кому-то показаться его мысли. Это, кстати, ценно. Значит, он не какой-нибудь простой глухарь на току, а умнее. Но вывод у него все-таки очень громкий и назидательный: вот, была у нас в литературе «философия совести» и она уступила место «психологии эксперимента». А по большому счету, как пишет уважаемый автор, «Та литература выше, которая опирается на более высокие идеалы» (С.166–167). Борьба, то есть, выше быта, а нонконформная правда (это его выражение) выше и всяческих религиозных бирюлек (тоже его выражение), и психологического копательства, и «пестроперых литературных абстракций». В общем, он высказывается ясно и недвусмысленно, усмешек не хочет бояться, а хочет поддержать слабых духом и восстановить простейшую истину, которую так заискажали в последнее время.
Когда я все это читал, мне иногда было смешно, иногда я злился на автора – да что он все поучает, как будто знает как правильно, а больше всего я ощущал, до чего мы с ним разные люди. Мне даже в виде текста тяжело сдерживать такой ужасный напор. Я без конца напрягался от его агрессии. Да мне даже выговорить трудно некоторые слова из его текста: социальный нонконформизм… гражданственная конфронтация с партократическим режимом… манифестация бескомпромиссности. Неужто можно пользоваться такими словами, ничуть не стыдясь, всерьез, при всех, выставляясь напоказ? Для меня они закрыты, я бы покраснел и смутился, если бы меня заставили прилюдно произнести какой-нибудь «концептуализм» или «постмодернизм». Разве можно так просто и однозначно именовать такие тонкие и сложные предметы? Наверное, для этого следует быть очень уверенным в себе человеком. Два раза в жизни краешком сознания я почувствовал холодное веяние чужой и опасной ауры постмодернизма. Дальше этого мне не случалось подходить к его пониманию; признаться, я даже не совсем уверен, что «постмодернизм» – подходящее слово для скрипучего явления с ледяной голубовато-черной аурой.
Конечно, все, что написали Маканин и Довлатов – ужасно важно. Я улавливаю вибрирующую зыбкость переходного пространства, в котором они очутились. То есть переход – да, какой-то переход есть. Эти люди истончились до ощущения липкого неуюта. Конечно, оба еще очень громкие существа. Довлатов, кажется, пил и буянил против окружающей реальности, ему все активно не нравилось. Даже в армию попал, хотя этот кошмар я просто представить себе не могу. Маканин как будто дергает другого человека за локоть и все напоминает: «посовестись!» Но они все-таки совсем уже не такие массивные громады, как Шаламов или Твардовский. Они знают, что им надо жить по какому-то высокому идеалу, но все их существо сопротивляется и тянет в сторону нормальной жизни. Довлатов называет нормальную жизнь хаосом, он нашел слово – и уже меньше боится нормальной жизни. Маканин все стесняется, ему неудобно жить нормальной жизнью. Он интеллигент, он должен высоко нести какой-нибудь факел или светоч, иначе ему чувствуется неэтично. Но их все равно сносит совсем в другую сторону от всяческих громких, высоких и прямых идеалов. Они чувствуют, что дрейфуют, у них от этого крыша едет. Маканин в «Андегрунде» придумал для себя даже необходимость посидеть в психушке, чтобы быть не хуже тех, кого мучили большевики. Он сам не понимает, как у него мысли поворачиваются на: я живу нормально, это плохо и неудобно, а чтобы совесть была чиста, требуется посидеть в психушке. Они так оба маются, их так жалко. Это два приятных неуверенных человека.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});