М Емцев - Море Дирака
Полуторка еле двигалась в потоке беженцев. Мы с Вортманом сидели в кузове. Над нами висело безоблачное небо.
Потом налетели "фокке-вульфы". На бреющем полете проносились они над дорогой и поливали ее свинцом. Пулеметные очереди вспыхивали фонтанчиками пыли. Люди сразу же схлынули с дороги. Минутное замешательство... Давка... Многие попрыгали в кюветы, некоторые, роняя узелки и подхватив на руки ребятишек, бросились к недалекому леску.
Мы с Вортманом выскочили из кузова и укрылись под составленным вигвамом штакетником. Не бог весть какое, конечно, укрытие, но с воздуха нас было незаметно. Зато нашему шоферу не повезло. Не успел он раскрыть дверцу, как ветровое стекло оказалось прошитым белыми точками. Он медленно сполз на дорогу.
Гул моторов стих, и Вортман вылез посмотреть, в чем дело. Я хотел было последовать за ним, но он сказал, чтоб я не высовывался - самолеты заходят для новой атаки. Только я собрался спросить, почему он не возвращается в укрытие, как деревянные щиты внезапно зашатались и обрушились на меня.
Я много раз говорил с ней о Линде, рассказывал о том, что волновало и мучило меня. Я перестал писать рассказы. Мысленно выбалтывал их и терял к ним всякий интерес. Нельзя возвращаться "на круги своя". Нельзя дважды пережить одно и то же...
В тот день, когда в Ригу вошли советские танки, мы все побежали к Центральной тюрьме. Линда спешила встретить друга детства. Он сидел там уже три года. Криш тоже ждал, когда из ворот выйдут какие-то его друзья. У него всюду были друзья: в сейме, на ипподроме, в яхт-клубе, в полиции и среди политзаключенных тоже.
Только я никого не ждал. Просто я пошел с ними. И волновался, видя, как они волнуются.
Потом, ночью, наедине с машиной, мне стало казаться, что я ждал кого-то среди взволнованной толпы, над которой трепетали красные лоскутки и ревели гудки заводов. Как жадно глядел я в слепую броню огромных ворот, в маленькую одиноко черневшую сбоку калитку. Вот-вот из нее покажется кто-то дорогой и долгожданный. Я не знаю его, никогда с ним не встречался. Но стоит мне только увидеть его, и я пойму, что нет для меня на земле никого дороже. И окажется, что мы знали друг друга всегда.
Мне долго не удавалось сосредоточиться на одном. Мысль расплывалась, как масляное пятно на бумаге, блуждала в глухих переулках, перескакивала на встречные грохочущие поезда. Припомнился праздник Лиго. И Линда в белом платье. Я тогда не сказал ей ничего. Зато теперь мне не нужно было молчать.
- Золотые косы твой, льняные косы твои, пшеничные косы твои - корона твоя, Линда. Ты - Лайма, сама Латвия, спешащая на Праздник песни, усыпанная лепестками жасмина. Ты рассыпаешь янтари в молочные воды. Точно свежее белье, синишь ты озера и небо. А когда наступает ночь, ты высоко подымаешь свои звезды. Не тебя ли я жду у этих стальных бессердечных ворот, у этих кирпичных стен, закопченных паровозной сажей? А может быть, это ты ждешь меня, Линда?
И я вообразил себя одиноким, гонимым, преследуемым по пятам.
Я ночевал на конспиративных квартирах, бродил по болотам, забрызганный грязью и тиной, меня преследовал собачий лай, я грудью падал на колючую проволоку, мне выворачивали руки, разбивали лицо, и я, шатаясь, шел в тесную камеру, прижимая к изуродованным губам носовой платок. Как я смертельно продрог и устал от погони, зимней вьюги, осенних дождей и бурного моря, холодно и глубинно светящегося за бортом моторки! Пахнет рыбой и бензином. А впереди туман, туман... Там прячутся мокрые черные скалы. И мокрой стала свалявшаяся собачья шерсть, к которой прилипли прелые листья. Пена ожидания срывается с оскаленных нетерпеливых клыков. Меня поймают и будут долго бить. Может быть, забьют насмерть пьяные кулацкие сынки и зароют в песчаных дюнах, поросших жесткой, измученной ветром осокой.
Но я все равно подымусь из песчаной могилы, выйду из ржавого болота, вылезу из душистого стога сена. Мне же нужно сегодня пройти сквозь крохотную калитку огромных стальных ворот.
Площадь запружена народом. В синем небе летают голуби и кумачовые флажки. Это меня ждут на площади. Я должен быть сегодня там. Я тихо миную расступающуюся толпу и подойду к девушке в белом-белом платье с уложенными вокруг высокого чистого лба косами, тугими, как снопы.
Я больше не чувствовал усталости. Она понимала меня. Она никогда не станет преследовать гонимого собаками и людьми в тяжелых сапогах. И ровно гудело ее электрическое сердце.
Потом мы танцевали с Линдой бостон. Это было однажды в маленьком клубе рыбаков в Саулкрасти. Криш остался на яхте, а мы пошли потанцевать под патефон. Она вела меня, а я неуклюже передвигал ногами, расплавляясь от смущения и неловкости. Мы выпили по бокалу ромового коктейля и решили немного побродить по лесу, лежащему по обе стороны шоссе. Уже поспела черника, и брусника наливалась гранатовым огнем среди жестких лакированных листочков. На сосновых стволах рос голубоватый сухой лишайник. Мшистые кочки упруго переливались под ногами, как резиновые подушки. Скоро лес надоел нам, и мы побежали к морю. Желтые волны гремели шлифованной галькой. На берегу в куче обточенного гнилого дерева валялся зеленый стеклянный шар, сорванный с сетей, выброшенный прибоем поплавок. Мы стали играть им в волейбол. Но быстро упустили. Он упал на гальку и оглушительно лопнул, разлетевшись на сотни осколков.
Старик на несколько дней отлучил меня от машины. Он сказал, что я слишком перенапрягаюсь. Это вредно. Да и машина усваивает весьма односторонний комплекс эмоций.
- Я не хочу сказать, что это дурное воспитание, - проворчал профессор. - Но, говоря языком дуры-мамаши, отчитывающей сентиментальную бонну, ребенок может вырасти слишком впечатлительным. Отдохните недельку. И она пусть отдохнет от вас. С ней займется доктор Силис. Не худо бы познакомить ее и с женщиной. Универсальный мозг не должен быть однобоким. А женщинам, говорят, свойственно нечто недоступное мужчинам. И наоборот, разумеется. Над этим стоит подумать... Ей необходимо осознать и крайности. Не знаю только, кто сможет научить ее им. Как сказал Макиавелли, у людей редко достает мужества быть вполне добрыми или вполне злыми. А она должна понять, что значит это "вполне".
- А вы не боитесь этого, профессор? - спросил Криш, как всегда улыбаясь.
Но я-то видел, что глаза у него были грустные и усталые. Добрые и очень мудрые у него были глаза.
- Vade retro, Satanas! [Отыди, сатана! (лат.)] - Профессор трижды сплюнул и подержался за дерево. Потом улыбнулся хитро-хитро, как старый довольный кот. - Сглазишь еще! Природе несвойственны пороки интеллекта. Какие тут могут быть опасения?.. А насчет женщины подумайте, Силис. Неужели у вас нет ни одной знакомой особы с достаточно развитым воображением? Об остальных качествах я не забочусь. Полагаюсь на ваш изощренный вкус. Я не буду возражать, если эта юная особа окажется столь же чувствительной, как и наш Петер Шлемиль. Зачем мы будем нарушать уже установившиеся эмоциональные связи? В общем вы подумайте, Силис, подумайте!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});