Сергей Малицкий - Легко (сборник)
— Вадик! Как ты там? Может быть, врача? Я звоню уже в пятый раз!
Я потянулся с дивана за трубкой, схватил ее, переместив Веркины восклицания с динамика на маленькую мембрану, и не узнал собственный голос:
— Алло.
— Кто это?
— А ты как думаешь?
— Вадик! Что с тобой? Что с твоим голосом?
— Ничего, — я посмотрел на сереющие вечерние занавески. — Просто напился сегодня утром как свинья. Вот и провалялся до вечера как убитый.
— До какого вечера? — возмутилась Верка. — Уже утро следующего дня! Это я звоню тебе с вечера. Радуйся, что Вовчик меня к тебе ночью не пустил. Я бы устроила тебе разбор полетов.
Нет. Положительно, профессия мужа не может не сказываться на словарном запасе жены. Хорошо еще, что этот летчик не вмешивается в мою жизнь. В трубке послышался немного гнусавый голос Вовчика:
— Ну, ты, старик, не прав. Что это такое? Верочка волнуется. Ты понимаешь, так нельзя. Неприлично так. Ну, отвечать же надо на вызов диспетчера. Есть же полетная дисциплина.
— Володя! Я все понял. Борт номер девять сообщает: все в порядке, ветер попутный, температура за бортом тридцать шесть и шесть, легкая пробоина в левой стороне фюзеляжа. Бензобаки не задеты. Высота полета где-то метров семь.
— На бреющем? — голос Владимира подобрел. — До аэродрома дотянешь?
— Должен.
— Если что, включай радиомаяк. Раскладывай сигнальные костры.
— Понял. До связи, летчик.
— До связи.
Так. Значит, уже утро. Похоже, что анестезиолог перестарался. Начинаем комплекс реанимационных мероприятий. Так. Что у нас в зеркале? В зеркале было нечто. Левая верхняя четверть лица потемнела. Глаз наполовину заплыл и превратился в обгрызенный миндаль. По щеке, лбу, скуле и виску проходила желто-зеленая кайма, огибая рану и смягчая переход от багрово-синего к бледно-небритому цвету. Определить ощущения рукою не представилось возможным, так как дотронуться до лица было выше моих сил. Ну, что ж. Если правда, что шрамы украшают мужчину, сейчас я должен быть неотразим. Вот и верь после этого американским фильмам, где герой и после двадцати таких ударов только поправляет галстук и усмехается.
Я взял скакалку и начал понемногу подпрыгивать на месте, то и дело путаясь в ней ногами, чувствуя, как живет у меня на лице самостоятельной жизнью огромный фингал. Я прыгал, не останавливаясь, пока пот каплями не выступил на плечах. Да. Вчерашняя бутылка водки явно не добавила мне прыти. Вовчик вообще считает любые прыжки издевательством над собственным телом. В те редкие случаи, когда он появляется в моей квартире вместе с Веркой, он всегда снимает с гвоздя прыгалки и настойчиво внушает, что человеческий организм имеет такой же предел прочности, как и современный самолет. И что если позвоночник рассчитан на десять миллионов вибраций, то настолько он и рассчитан. И нечего зря расходовать эту, в общем-то, небольшую норму. Он вытягивает губы и гнусаво повторяет одни и те же слова:
— Послушай меня, Вадик. Позвоночник — это стержень. Это ось вселенной. Береги его, Вадик. Никто тебе на пенсию новый позвоночник не даст. И носить твое старческое больное тело ты будешь именно этим позвоночником, и никаким другим.
Он, конечно, прав. Как и всегда. Большой, умный, неторопливый. Только как же не прыгать, если только от этого в икрах появляется забытая легкость? Неплохо бы купить беговую дорожку, но это пока для меня дороговато. Так что будем прыгать. Тем более что и крепкий позвоночник в старости будет ни к чему, если сердце лопнет, как пустой баллон из-под фанты, когда наезжает на него мчащаяся машина.
Я повесил скакалку на гвоздь, присел на пять минут на палас, растягивая и разминая сухожилия и мышцы, повис на турнике, вставленном между стен узкого коридора. Нет. Сегодня мне это уже точно не дано. В душ. Теперь в душ.
13Я стою у прозрачной витрины, за которой у огромного антикварного фотоаппарата — ящика согнулся старенький, крашенный-перекрашенный манекен мужчины с изящными усиками и в нэпмановском костюме. Этот манекен — вневременной оптимист. Он смотрит на меня, жизнерадостно улыбаясь, не предполагая, насколько нелепо выглядит на этой улице, в этом городе и в этой жизни. Все течет. Вот уже в разряд антиквариата попали и фотоаппараты. Хотя этот ящик, скорее всего, муляж.
Я делаю вид, что смотрю на витрину, а сам через плечо поглядываю на двери подъезда на противоположной стороне неширокой улицы, укрывшие за собой «сыщика». Сегодня утром я увидел его выходящим из таинственной квартиры, в которую вчера вечером вошла девушка в розовом платье, и последовал за ним. Я старался держаться в отдалении и быть незаметным, что оказалось делом довольно нелегким, если учитывать величину черных пластиковых очков и количество тонального крема на левой стороне лица. Я постарался загримироваться настолько, насколько это было возможно. У меня оказалось три тюбика тонального крема. Моя забывчивость не причиняет мне особых страданий, потому что я редко покидаю квартиру. Другое дело — Верка, сестра своего брата. Она тоже забывчива, но страдает больше, так как бывает в разных местах. Но более всего она позволяет себе расслабиться именно у меня дома, и поэтому здесь она забывает все, что только можно забыть. Следы ее пребывания я ссыпаю в тумбочку, на которой стоит прикроватная лампа. Когда Верка приезжает ко мне, она сразу залезает туда и почти всегда делает приятные открытия. Но многое она успевает купить вторично. Поэтому количество содержимого тумбочки не уменьшается. Иногда звонит Вовчик и, прижимая трубку ладонью, шепчет:
— Старик. Я в штопоре. Твоя сестра потеряла паспорт, косметичку и кошелек. Назревает буря. Полеты могут быть прекращены. Быстро смотри в своем бюро находок.
Я соглашаюсь, кладу трубку на полку и открываю тумбочку. Пересыпаю в руках бесчисленные Веркины расчески, зеркальца, баночки и платочки. И как всегда ловлю на ладонь черную потертую коробочку, в которой лежит комочек потрескавшейся от времени туши и слипшаяся кисточка. Это осталось от Ритки. Сейчас такое уже не покупают и, скорее всего, не делают. Тогда, пятнадцать лет назад, после трех лет нашей утомительной семейной жизни, в которой было все: и любовь, и счастье, и нежность, и слезы, и скандалы, — но не было только денег и достатка, внезапно закончился мой первый и единственный семейный опыт. Я работал неизвестно кем в каком-то НИИ, приходил вечером домой и между чаем, жареной картошкой и поцелуем в мокрые Риткины губы углублялся в бесчисленные черновики и рукописи. Она терпела это долго. Мой будущий литературный успех был семейной мечтой. Ритка ругала меня за неаккуратность, за невнимание к ней, еще за что-то, но литература была табу. Она была моим первым читателем. Ей нравилось, как я писал. В тот вечер она впервые заговорила об этом. Села напротив и так долго смотрела на мою опущенную голову, что я был вынужден поднять глаза.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});