Юрий Брайдер - Замок ужаса
Поднял казак малыша, укутал полою и пустился вскачь.
VI
— Что ж так торопишься поглядеть, а? Говорил, далучин — ерунда!.. — устало усмехнулся Филипп, локтем отталкивая Овсянникова, который нетерпеливо сунулся к костру.
Еще бы! Разве нормальный человек не назовет ерундой гадание по бараньей лопатке (по-тонгасски Филипп называл ее далу, а само гадание — далучин), после которого, якобы, откроется ему будущее? Назовет! Вот и Овсянников назвал. Однако, посмотрев на темное, худое лицо Филиппа, послушав отрешенный шепот его тонких, недобрых губ, разглядев сквозь завесу дыма диковатый блеск узких, длинных глаз, Овсянников вдруг почуял, что его здоровый скептицизм мало-помалу приутих, сменившись нетерпеливым желанием узнать, что же прочтет Филипп в странных извилинах, начертанных теперь на очищенной и высушенной далу, которую шаман осторожно снял с огня.
Филипп внушал Овсянникову уважение и даже робость своим диким буйством, которое проявлялось и в мелочах, как будто было в Овсянникове нечто, ужасно раздражавшее шамана. Скажем, стоило Валерию Петровичу сплюнуть в костер или небрежно бросить нож острием к огню, как Филипп разражался бранью, ибо, по мнению тонгасов, нельзя было крепче обидеть Хозяйку Огня, чем этими действиями.
А чего стоило его предложение Овсянникову поскорее сменить свое имя, чтобы враждебные духи пришли в замешательство и отступились от него?!
Да и вообще! В той ситуации, в которой очутился Овсянников, следовало прибрать подальше привычные, устоявшиеся представления о странном и обыденном, невероятном и возможном. События последнего времени, а особенно — ожидание неминуемой гибели на болоте словно бы превратили Валерия Петровича в другого человека. Сейчас он готов был верить в гораздо более непредставимые вещи, чем, скажем, три дня назад. Вот ведь поверил же, что Александра — Александра! — это, оказывается, Айями шаманов из рода Тигра, а зверь, который едва не придавил Валерия Петровича на охоте, инсценированной этими безумными телевизионщиками, — ее родич, который оберегал ее от человека, а точнее — именно от Овсянникова.
Ну а что? Такое допущение было бы чудовищно-нелепым, не окажись для Валерия Петровича еще более нелепым и страшным другое допущение — продуманное, планомерное, сознательное уничтожение зверьем людей, имевших отношение к Центру.
Он поверил — ну, скажем так: допустил себя поверить Филиппу, который, после долгих розысков следа Александры возле пещеры, а потом и в тайге, вдруг с ужасом выкрикнул, что Айями рода Тигра больше нет на этой земле, в этом мире — мире живых. Но где она сокрылась: у Богов Верхнего Мира, пройдя небесной дорогой Буга-санарин, Полярной Звезды, или же в Селении Мертвых, — это Филиппу неведомо. Ручался, однако, твердо: в живых ее нет!..
Как ни странно, горе Валерия Петровича при этом открытии было куда менее острым, чем отчаяние самого Филиппа. С пеной у рта катался шаман по траве, призывал на свою голову проклятия за то, что навлек гибель еще и на Айями («А еще на кого?» — мельком удивился тогда Валерий Петрович, но заметил запекшуюся кровь на берегу Татиби, вспомнил выстрел, который отвлек волка, наблюдавшего его гибель в болоте, вспомнил почему-то Михаила, который ушел в тайгу…), — а то, стоя на коленях, закрыв глаза, обращал заклинания к памяти какой-то Ллунд-прародительницы, хвалился, что отомстил погубившей Чамха, уничтожил еще одного Хорги, а значит, остался лишь последний, но придет и его черед!..
Валерий же Петрович весь как-то замер. Оцепенение охватило не только тело его, но и душу, словно бы убиваться и тосковать он мог бы лишь по той, прежней Александре, которую беззаветно и безответно любил когда-то, чудилось, страшно давно: ее затаенно-лукавый взор, обольстительную и в то же время застенчивую улыбку, беззаботный и безудержный смех и эту темную прядь до самых бровей, почему-то волновавшую его необычайно… Но, оказывается, все было напускным, все скрывало истинную Александру, как эта прядь — ее лоб: Александру холодную, расчетливую, тщеславную, для которой он, Валерий Овсянников, вместе с его любовью, был не целью, а всего лишь средством; Александру — Айями из рода Тигра!.. Эти не совсем ясные еще открытия, а главное — череда событий, обрушившихся на Овсянникова, ожесточили его душу, словно любовь к Александре была лишь хрупким цветком, возлелеянным в тепличной, кабинетной тиши, но не вынесшим суровой, холодной реальности…
Между тем Филипп наконец-то открыл взору Валерия Петровича потемневшую от огня и дыма далу.
Как раз посредине ее залегла глубокая поперечная трещина, а вверх и вниз протянулись еще шесть-семь — причудливые, таинственные…
Понятно, что Валерий Петрович глядел на них недоуменно, но для Филиппа, очевидно, их тайнопись была открытой книгой, ибо лик его то хмурился, то светлел, а глаза не отрывались от далу. Однако, похоже, он не дождался от далучин того, чего хотел, ибо с долей разочарования в голосе начал втолковывать Овсянникову, что вот эта длинная трещина, бегущая вверх и увенчанная петлей, обозначает удачу на охоте. Короткие продольные трещинки предвещают множество мелких, но вполне преодолимых препятствий. Поперечная полоса вещует неприятность куда более серьезную, и вообще неведомо, удастся ли ее превозмочь, потому что, во-первых, короткая извилина с петелькой, отходящая от поперечной налево, предвещает дурную погоду, а во-вторых, и в главных, — косая трещина с развилкой, направленная вниз, сулит внезапное появление пришельца с недоброй дороги…
— Это он! — промолвил Филипп, ведя сухим, темным пальцем по роковой извилине. — Вот он! Хорги!
Он стиснул закопченную дымом далу, настороженно огляделся, словно бы недруг должен был тотчас же возникнуть из темной, затаившейся тайги, но вдруг… вдруг далу с оглушительным треском разлетелась в его руках на осколки!
Овсянников от неожиданности вздрогнул, вскочил, а Филипп рухнул ничком, где стоял, будто пораженный в самое сердце.
Долго лежал он неподвижно, а Овсянников, охваченный непонятным трепетом, стоял над ним, не смея слова молвить.
Наконец Филипп поднялся, неверными шагами направился к речке и, став на колени, начал плескать себе в лицо студеную воду.
Когда он вернулся, Овсянников с изумлением увидел, что лицо молодого шамана обрело печать тайного страдания и отрешенности и сделалось необычайно бледным, словно бы это омовение смыло и копоть, и грязь, и крепкий таежный загар, и даже природную смуглоту.
Смертная тоска залегла в его взоре, обращенном к Овсянникову:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});