Александр Силецкий - Дети, играющие в прятки на траве
— Нет, — с вызовом ответил Питирим.
— Тогда — возьмем с другого боку, — мягко и настойчиво продолжил Эзра, с безмятежным видом глядя вдаль. — Положим, настоящий вождь достоин уважения, но уж никак не пламенной любви. Когда все дружно принимаются его любить и повсеместно поклоняются ему — ставь крест и на вожде, и на державе, и на подданных. Выходит, не осталось поводов для уважения. Любовь и поклонение — капризны и непостоянны. Их необходимо постоянно чем-либо подпитывать, хотя бы ложью. Потому-то вождь, который окружен всеобщим обожанием, все время чувствует, что те, кто его любят, — первыми и предадут. Достаточно чуть-чуть не угодить… Так было в прежние века и мало изменилось ныне. Разве что исчезли страны. Но вожди — остались… Им по-прежнему желательно иметь святыни, чтобы демонстрировать народу. Чтобы отвлекать и привлекать людей… Ате привыкли бегать стадом, им так проще — вот что страшно. Стадом — по Истории… Гуртом — от дикости к прогрессу… Стадное блаженство эволюции… Невыносимое блаженство обожать себя как высшую ступень природы… Смех, и только! Человек культурный никогда не сможет слепо обожать. Не важно — самого себя, того, кто рядом, или просто некую идею. В лучшем случае, я повторяю, он способен уважать. Не поклоняться до осатанения, а бережно и терпеливо уважать, храня такое отношение как нечто личное и никому не подотчетное. Паломнику без разницы, как называется его святыня, да и что она собою представляет. Для него существен путь, указанный однажды. Путь к святыне и конкретно — место, среди прочих обозначенное как святое. Место, где находится предмет, заявленный для поклонения. И в то же время тот, кто ощущает в себе личность, вскормленную мировой культурой, никогда по чьей-либо указке никуда не побежит и уж тем паче уважать насильственно не станет. Для него святынь не существует, это слишком примитивно. Ведь святынями — торгуют, спекулируют на них, ибо они — всегда условны, носят заказной характер. И сегодня это, завтра то… Культурный же все истинные личностные ценности не променяет ни на что, они сто раз осмыслены и пережиты, ставши категориями безусловного порядка. И по-настоящему культурным человеком невозможно управлять. Взгляд снизу вверх ему неведом, рабской психологии души он сторонится, хоть и это в состоянии понять. Вот почему я не приветствую паломников, стремящихся к святыням. Оттого что, снова повторю, святыни порождает бескультурье.
— Значит, я дремуч? — с сарказмом отозвался Питирим. — Ведь мне не чуждо поклонение всему, что называют общечеловеческим.
— А это, я так полагаю, вам в дальнейшем еще предстоит проверить! — беззаботно рассмеялся Эзра. — И определить, что именно почем. Все впереди. Вы начинаете другую жизнь, мой милый Питирим!
— Вот этого как раз мне очень бы и не хотелось, — буркнул Питирим. — Да и зачем?
Вновь накатила странная апатия, мир снова сделался бездонно-ватным, равнозначным в каждом проявлении своем, все было следствие и все — причина. Вероятно, после операции я все-таки не в форме, вяло и невесело подумал Питирим. Хотя… что значило для Левера быть в форме, он не знал. Быть может, этот спектр телесных ощущений, состояний для непрошеного донора (словечко, право же, какое!) норма-то и есть? Нет, не похоже… Просто… Я тогда, в больнице, тоже долго колебался, сравнивал одно с другим, припомнил Питирим. Два первых дня, а то и три — буквально изводился, цепенел при мысли, что отныне я — таков, что все должно восприниматься по-иному — со смещением, в диковинном и непривычном свете… Убедил себя, вбил в голову паскудную идейку: я — уже не я. Ведь до смешного доходило: все свои привычные реакции, пристрастия и ощущения, вернее, форму восприятия их я бездарно, не колеблясь, относил за счет чужого тела, сохранившихся его рефлексов, возрожденной посторонней памяти… И далеко не сразу удалось мне разобраться, что к чему, где истинно чужое, а где — кровное, мое. И, только разложивши все по полочкам (условно, разумеется, лишь бы хоть как-то навести порядок в перепутанной душе), я смог взглянуть и на себя, и на чужого как бы чуть со стороны, уже не смешивая, но и находя незримые связующие нити. Вот тогда-то в первый раз я испытал внезапно облегчение и даже радость, не скажу — восторг, но радость — вне сомнений. Я как будто заново открыл свое обличье. Господи, да что же за дурак я был! Ведь у меня есть тело'. Не горбатое, не колченогое — нормальное здоровое людское тело, натуральное, с живыми органами, а не синтетическое, как могло бы оказаться. Что бы там ни говорили, я остался человеком, и на остальное — наплевать! Вот они — мои руки, мои ноги, мой живот, мой детородный агрегат, в конце концов, на вид — не столь уж и бездарный… А чего еще желать?! Мне ангельские крылья не нужны. Чужое тело? Ну и пусть! Это раньше было — чужое. Теперь же все-все-все — мое. И — навсегда. Вместилище рассудка — моего, заметьте! Это тело мне вернуло жизнь. Да как же не любить его?!. Такое милое, родное тело… А различные нюансы — к ним привыкнуть можно, даже стыдно не привыкнуть. Скажем, вот сейчас… Уже достаточно знакомые апатия и вялость: что-то не устраивает, что-то раздражает… Неужели Левер вдруг заговорил? Пустое! Просто с непривычки — этот воздух, этот лес… Он чувствовал, как затянувшаяся их поездка, разговоры с Эзрой, собственные мысли и воспоминания невольно приобщают его к новой, не им созданной и для него не предназначенной — по крайней мере прежде — и во многом непонятной жизни. Оттого не то чтобы волнующей (да и не смел сейчас, и не хотел он волноваться наперед), но побуждающей хоть как-то разобраться, вникнуть, сделать ее частью — далеко не безразлично дополняющей — накопленного жизненного опыта. Равновеликость, равнозначность мира настораживала, требуя все более настойчиво, помимо воли, утверждения в душе каких-либо наглядных ценностей, способных разом оправдать и этот мир, и сопряженье с ним. Ужасно неуютно было, неуютно-радостно — вот даже так… Питирим прижал к вискам ладони и зажмурился. Чушь, чушь!..
— Скоро будет ферма. Подъезжаем, — важно сообщил возница.
В самом деле как-то незаметно впереди деревья расступились, ездер мягко взял разгон и очутился на вполне приемлемой дороге, а совсем неподалеку, метрах в ста, ее пересекал очень высокий — из некрашеных досок — забор с воротами, распахнутыми настежь. Ездер, не сбавляя скорости, влетел в ворота, с ходу развернулся и — застыл.
— Как я — шикарно вас! — самодовольно крякнул Эзра. — Вылезайте!
Питирим неловко соскочил на землю и, облокотясь о борт машины, огляделся. Двор был большой, поросший той же самою короткой и густой травою, что и поле космодрома. Только тут трава была немного зеленее, словно лето еще не ушло окончательно из-за этих покоробленных дощатых стен, позади которых в безмолвии высились кроны деревьев. В углу двора лепились так и сяк приземистые, исключительно небрежно сложенные из простого кирпича сараи и какие-то другие, тоже, видимо, подсобные строения. Впрочем, небрежно — это с точки зрения привычного к комфорту и изяществу землянина, а здесь, возможно, лучше и не надо было, главное, чтоб вышло крепко, основательно, чтоб простояло долго, не нуждаясь в постоянных подновлениях. Брон Питирим Брион мало-помалу начал понимать уже: на Девятнадцатой эстетика иная, да и многое не так, как на Земле. И даже сам жилой центральный дом не слишком походил на новеньких своих земных собратьев. Возвышаясь посреди двора, он был велик, монументально-архаичен и построен как попало — без малейшего понятия о целесообразности и стиле, даже просто о каких-либо архитектурных нормах. Двухэтажный, тоже кирпичный, с обсыпавшейся кое-где буро-коричневою штукатуркой, он располагал пугающим количеством углов и выступов, скругленных стенок, эркеров, крылечек, абсолютно разного размера и несимметричных окон, всевозможнейших навесов, да и сам второй этаж то словно углублялся в нижний, то, напротив, круто поднимался, отчего вся крыша, неожиданно обитая роскошною горящей медью, совершала резкие скачки вверх-вниз, местами шла горизонтально, чтобы тотчас же, без всякой внешней надобности, оборваться крутым скатом, непременно завершавшимся косой трубой для водостока. Если бы, к примеру, двадцать типовых земных коттеджей выставили рядом, как попало, лишь бы стенка к стенке (да и то не обязательно), а после сдвинули бы все с чудовищною силой — вот тогда, наверное, еще могло бы получиться некое подобие того, чем ныне любовался Питирим. И как так изловчились?!. Но одна деталь его сразила окончательно: у самого большого, видимо парадного, крыльца на постаменте в форме шара на одной ноге стояла мраморная голая девица геркулесова сложения — в правой руке, подняв над головой, она держала допотопный символ атома с корабликом на маковке, а левою, жеманно отведя мизинчик, плотно прикрывала свой девичий срам. Второй ноги у статуи, похоже, не было в помине — то ли нужная часть мрамора еще в работе отвалилась, то ли замудрившийся ваятель просто-напросто решил себя не утруждать…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});