Юрий Глазков - Черное безмолвие (сборник)
— Всякое бывает, Бобби, мальчик, всякое, — послышался мягкий женский голос. Министр вздрогнул, оглянулся, в кабинете, конечно, никого не прибавилось: он, Хилл, Фелинчи, машина и человек на экране.
«Машина, — догадался министр, — она говорит, вкрадчивая, прямо в душу лезет».
Дрожь пробежала по лицу Бобби, оно напряглось, потом легкие складки преобразили его, рот приоткрылся, и он прошептал:
— Мама, я не хотел, честное слово, не хотел…
— Конечно, конечно, — женский голос был тих и ласков, в нем была легкая грусть и сожаление.
— Ты понимаешь, сколько же можно терпеть, я все биржи обежал, стоял с утра до ночи, работы нигде нет, я никому не нужен, мы никому не нужны, сколько можно! — Бобби чуть не плакал, губы его дрожали, глаза были закрыты, веки набухли от слез.
— Я понимаю, я все понимаю…
— Я знаю, мама, ты всегда все понимала, но молчала, терпела, я-то еще ничего, но вот Салли, ей-то каково, девушка красивая, слабая — и в этом зверинце, в этих джунглях, среди этих двуногих бандитов с толстыми кошельками. — Бобби умолк, лоб его прорезали морщины.
«Что-то вспоминает», — решил министр; лоб его вспотел, спина дрожала от волнения.
— Да, но что же? Разве все предусмотришь? — Женский голос прервал паузу. Голос лился, обволакивая раскаянием и доверчивостью, каким-то очищением.
— Да, да, мама, всего не предусмотришь. Случай подвел меня, я кроток. Но когда этот грязный жирный тип пытался ее купить за ужин в ресторане, а получив отказ, полез насиловать тут же, рядом с кухней, в парке, я не выдержал.
— Да, да, от судьбы не уйдешь, — шептал женский голос.
— Судьба судьбой, мама, но если бы я не был случайно там — меня наняли на вечер мыть посуду, то Салли мог изнасиловать этот пьяный боров. — Бобби опять умолк, очевидно погружаясь все глубже в воспоминания, лоб морщился, гримаса боли легла на лицо.
— На все воля божья, на все. — Голос звучал спокойно, как на исповеди.
— Вот, вот. Меня словно кто-то подтолкнул, словно кто-то вложил в мою руку тяжелый железный прут. Она так стонала, наша бедная Салли, так стонала, видно, кричать ей было трудно, а он душил и душил ее… Я ударил его прутом; затылок его был в толстых складках, по ним я и ударил, он хрюкнул и затих… прут был слишком тяжел… я убил его. Я убийца.
— Это как посмотреть, с одной стороны, так, а с другой, все представляется по-другому.
— Я сбежал, было темно, Салли меня не видела, слава богу, а прут я кинул в канал, рядом с рестораном. Иначе я не мог, не мог, понимаешь, не мог, хоть с какой стороны ни рассуждай. Иначе что было бы с Салли?
— В церкви учат, что все мы люди, братья и сестры.
— Братья! Сестры! Да, мама, я виноват, я допустил слабость, я выждал и вернулся, никого рядом не было, я вынул из его кармана кошелек, он на чердаке за пятым кирпичом в трубе со стороны лестницы. Прости, мама, но деньги нужны, Салли опять может попасть к такому в лапы. Какой он мне брат, а Салли ему какая сестра?
— Да, да, все не безгрешны. Но все-таки…
— Мама, не терзай меня и себя, меня взяли по подозрению, я не сознаюсь, иначе что будет с вами, у них нет доказательств, я все спрятал, а дождь все смыл, он пошел сразу же, как я убежал с кошельком, бог на моей стороне, он за нас, за бедных. Ты никому ничего не говори, мама… Ну… Никому, смотри, никому. Здесь нельзя ни о чем говорить, здесь, наверное, все подслушивается, я иногда думать даже боюсь… Я спать хочу, хочу ужасно спать, я устал, я буду спать… мама.
Голова Бобби упала на грудь, он спал глубоким сном.
Министр сидел, замерев и не веря происходящему.
— Стоп, Фил! — Хил улыбался до ушей. — Вот так, сэр, он все рассказал сам, сам, и от этого уже не отвертишься. Теперь мы ему разрешим спать, пусть спит. Он очнется через сутки, не меньше, у всех так было, и начнется период страшных мучений. Память подскажет, что он сделал что-то не так, что он говорил о своем преступлении, а вот было ли это наяву или во сне, он точно не поймет. А раз так, то жизнь его станет нетерпимой, он не понимает, что знаем мы, а что не знаем. Дальнейшая игра проста, и кончается она одним и тем же — признание и требование суда, то есть публичного признания. Это как удалить больной зуб, измотавший тебя постоянной ноющей болью. Публичная казнь — признание — вот в чем видят они свое спасение. Правда, бывают и такие, которые молчат. Но для них у нас есть еще один «подарок».
— Ладно, Хилл-психолог, я кое-что понял. Но удивлен, с какой стати он взял и все рассказал, и почему, например, ты не задаешь вопросы голосом матери или кого-то еще, близкого, а эта машина бормочет что-то несвязное.
— Сэр, ваши вопросы совершенно справедливы, тут нет ничего заумного, и если вы позволите, то Фил по этому поводу выскажется.
— Ну что же, валяй, Фил. — Министр обрел себя, так как разговор вышел из рамок непонимания происходящего и теперь не надо было стараться выглядеть компетентным человеком, «делать рыло», как любил шутить сам министр; теперь надо слушать, а это было значительно проще, и задавать вопросы. Фелинчи осторожно приблизился к столу, встал напротив и, как ученик перед учителем, стал медленно говорить. Видно было, что он подбирает слова, продумывает текст своего выступления «на ходу».
— Сэр, я психолог и немного математик, занимался душевнобольными. С детства был очень наблюдательным, это вроде как дар божий. Душевнобольные — это очень интересный народ, они ущербны в одном, но зачастую эти недостатки компенсируются в другом, причем с лихвой, прямо-таки талантливо. Кстати, душевнобольной сродни преступнику. Ведь преступник это тот же душевнобольной, его мир деформирован, и он, сэр, зачастую талантлив в этой области. Согласитесь, ведь это так?
— Да, да, наверное, — поддакнул министр и заерзал, оборачиваясь к машине.
— Так вот, наблюдая за душевнобольными, я часто видел, как они говорят сами с собой, то есть для них собеседник существовал внутри себя, и он с ним говорил. Фраз собеседника слышно не было, слышалась лишь речь-ответ. Как-то я был на рынке, сэр. Я люблю там бывать, для психолога это огромная лаборатория жизни. Так вот, там я случайно подслушал разговор двух женщин. Одна оживленно рассказывала эпизоды своей жизни, а другая, видимо думая, как дешевле купить продукты, лишь иногда бросала ничего не значащие фразы: «Конечно», «Да-да», «Это как посмотреть», «Всякое может быть», «Еще бы» и т. д. Этого было вполне достаточно для продолжения разговора, и это натолкнуло меня на мысль, которую я тут же реализовал.
Я пришел в клинику и поддержал разговор одного из пациентов, который свихнулся после трагической гибели жены: она свалилась в ванну с кипятком. Я действовал так же, как немногословная собеседница на базаре, я изредка произносил нейтральные фразы: «Конечно», «Наверно», «Все может быть», «Бог всем судья» и прочие, подбирая интонацию. Мой собеседник оживился, рассказ его стал стройным, осмысленным, целенаправленным. До этого он жил в мире воспоминаний, они его терзали, мучили, а теперь он «выговорился». Это было просто и страшно. Мой сумасшедший рассказал все, в том числе и то, что он сам намылил край ванны, зная, что жена будет становиться на него, развешивая нехитрый туалет после стирки. Почему? Ведь вам это тоже интересно? Это произошло после скандала с женой: она сказала, что ненавидит его. Потом его взгляд уперся в меня, и он завыл, как зверь, почуявший свою гибель.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});