Феликс Дымов - Благополучная планета (Сборник)
— Если это бред, то весьма последовательный! — пробормотал Иоле. И, в свою очередь, вызвал командира: — Ларик, срочно к Николаю.
— Что там у вас?
— Увидишь на месте.
Прежде чем выключить интер, командир обронил непонятное грузинское слово.
В общем, через час весь экипаж сидел у меня в каюте, ошарашенный Мицей донельзя. Особенно бушевал Ларик:
— Мальчишки, понимаешь! Делать вам нечего, понимаешь! Среди ночи шутки устраиваете, дня вам мало, понимаешь!
Но, отбушевавшись, уже с любопытством уставился на курящую обезьяну — она опять стрельнула у меня сигаретку.
Эмоций по поводу превращения Мицы в Энтхтау я не описываю. Самым характерным было предположение Иоле: заразилась чужим интеллектом. Мы не спорили: ответить на наши вопросы могла одна Мица, а она этого сделать не пожелала. Зато подробно изложила идею цивилизации шонесси. Это, видимо, не так уж часто случается, чтобы существование цивилизации имело цель, смысл, идею. Понятно, мы развесили уши. Говорила обезьяна по-русски, с привлечением небольшого числа грузинских и норвежских слов, то есть так, как принято на борту/в нашем многонациональном экипаже. Оттого и речь и сами мысли выглядели убедительно.
Оказалось, человечество Инкры видело свою цель в наслаждении. «Разум призван служить удовольствию, — учили шонессийские философы. — Нужно делать все, что нравится. И то, что не нравится, тоже, пока это нравится другому. В наслаждении смысл жизни. В перемене наслаждения — ее необходимая суть!». Героями фольклора становились те, кто выдумывал новенькое для подхлестывания чувств. О них помнили, им ставили памятники, ибо слава — тоже способ наслаждения. Изобретатели превратили Инкру в планету экстазов, создали утонченную индустрию счастья и гармонию Страстей.
Но наступил день, когда уже ничего не удавалось изобрести. Наркотики и музыку, туннели свободного падения и Башни Ужаса, райские кущи и научные исследования, ароматические симфонии и любовь — все перепробовали шонесси и всем пресытились. Надоело и само пресыщение, потому что оно не может волновать вечно. Тогда все чаще стали заговаривать о том, что есть еще одно состояние, наслаждаться которым никогда не надоест, потому что это самое последнее и единственное в запасе у каждого: еще никто не пережил этого состояния дважды, никто не смог о нем поведать.
Так зародилась идея всепланетного Дня Смерти.
Мы слушали, содрогаясь от жалости к чужому разуму, загнавшему себя в тупик. К концу рассказа маленькая белая обезьянка и вправду обратилась для нас в Энтхтау, аборигена Инкры, да еще мужского рода… Энти решительно пожелал помочь нам в узнавании предметов и до последнего дня облегчал описание планеты, которую нам не терпелось назвать второй родиной…
И вот это ужасное событие сегодня… У меня до сих пор дрожат колени и не проходит тошнота. Сижу у себя в каюте, под домашним арестом, пишу авторучкой в простой бумажной тетради. Дневник не дневник, а как бы самоотчет, чтобы и себе было легче объяснить… Все замерло. На корабле ни звука. Никому до меня нет дела. А я снова и снова переживаю позорный миг.
Мы с Ниной Дрок пили у меня кофе. Энти раскачивался в местном гамачке и чувствовал себя распрекрасно: став аборигеном, он наотрез отказался от отдельного помещения, чем несказанно мне польстил. Видимо, будучи Мицей, здорово ко мне привязался… Говорила Нина о странном исчезновении млекопитающих, которые, судя по живописи, когда-то водились на Инкре в изобилии. В этот момент за дверью заскулил корабельный пудель Грум. Едва ему открыли, он кубарем кинулся к Энти, с которым сильно в последние дни подружился. М» ы продолжали болтать, не обращая внимания на пса и обезьянку, как вдруг что-то буквально кольнуло меня: краем глаза я заметил, как Грум застыл в углу, а Энти спиной к нам, обхватившись ручками, висит на его шее. Меня поразила та самая поза — мотив братания большинства шонессийских картин. И тут, чувствую, лицо мое наливается жаром, в голове брезжит полусвет…
— Энти! — не своим голосом выкрикнул я.
Обезьянка от неожиданности выпустила шею Грума и обернулась. Ее вытянутые трубочкой губы были в крови. Шерсть на шее пуделя в том месте, где проходила артерия, была влажной, обсосанной.
— Простите маленькую слабость, — облизываясь, сказал Энти. — Я забыл, — что у людей это не принято…
Он улыбался.
И тогда я вспомнил, каким без Энти понурым и невеселым становится Грум, как он бежал и льнул к нему, как ожидал, покорный… Ударом лапы он мог навсегда прекратить добровольную пытку, но отравленная лицемерным племенем жертва не может жить без того, чтобы из нее не пили кровь… Такие гадливость и омерзение поднялись во мне — как к клопу. Схватил я со стола охотничий шонессийский пистолет и нажал спуск.
Вряд ли Нина соображала медленнее, просто мысли ее протекали в несколько иной плоскости, если и не оправдывающей, то все же требующей защиты чужой культуры. Во всяком случае. Нина вскочила одновременно со мной и попыталась закрыть своим телом Энти. Оружие я успел отбросить, уже прострелив ей руку. Зато маленькое белое чудовище замолкло навеки: несколько пулек угодили ему в рот и разворотили затылок.
Я виновато посмотрел на Нину. Не из-за раны, нет. А из-за убийства инопланетного жителя…
И замер.
Нина застыла в позе падения мне навстречу, обнаженная рука, пробитая почти посредине кисти, едва сочилась кровью (местные пульки не предназначены для таких крупных существ), в липе все еще выражение запрета, желание предотвратить космическое преступление. Но родилось и что-то новое. Голова, по-моему, ушла чуть больше в плечи. Появились незнакомый обезьяний поворот и неземной оскал. Она осматривала себя чужими глазами — будто впервые мерила свое тело…
Я закрыл рот и с ужасом наблюдал неуловимое превращение.
На крик и выстрелы вбежали доктор с командиром. Иоле покачал головой и увел Нину в медкаюту. А я, съежившись, ожидал разноса. Ларик приподнял за хвост мертвое тельце Мицы — разум не отмечал больше своей печатью белую карманную обезьянку, опустил на пол, прикрыл моей рубашкой. Потом подошел ко мне, замахнулся:
— У-у, неврастеник! Двинуть бы тебя как следует, жаль, не положено! Считай себя под домашним арестом.
— Не возражаю, Ларик. Но прежде выслушай.
— Высокие слова о высоком побуждении?
— Даже на суде дают последнее слово…
— Ладно. Пять минут.
Он уселся на край стола, отвернулся к иллюминатору, раскачивал ногой и всем своим видом показывал, что его ничем не удивишь, не переубедишь и не разжалобишь. В отведенное время я сбивчиво поведал обо всем, что пришло мне в голову. Понимал бессмысленность и бесполезность. И все-таки рассказывал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});