Стенли Вейнбаум - Новый Адам
Эдмонд сжал листок в кулаке, бросил смятый комок в растворенное окно и смотрел, как, медленно вращаясь в воздухе, летит он с высоты дюжины этажей — летит, как маленькая планета, населенная условностями и предположениями, — этими бесконечными: «может быть» и «так надо». И снова взгляд его обратился к планете-спутнику, и казалось ему, что смотрит он сверху вниз на гигантский, вырастающий на конце лунной дорожки, сверкающий диск. Он смотрел, как серебряным дождем омывает он воды озера, чьи волны дробят холодный свет на белоснежные лепестки и уносят в темноту.
«Умерший мир бросает цветы к могиле мира уходящего», — подумал Эдмонд, и неожиданным откровением распахнулась перед ним мысль, что смотрит сейчас на идеальный по сути своей мир. Безжизненная пустота — вот счастливейшее из состояний, к которому стремятся все планеты, когда выветрятся с поверхности их зловонные миазмы от неизлечимой, зовущейся Жизнью болезни.
Он почти рядом, этот маленький, выжженный от скверны солнечным пламенем и очищенный ледяным холодом вечного космоса лунный мир — мир голых скал в безвоздушном пространстве. Вот он, желанный и единственный конец всех начал! Сплелись, вращаясь вокруг одного центра и Рай и Ад. Рай — это мир жизни уничтоженной; Ад — мир, обреченный на жизнь. И мысли его приняли законченную поэтическую форму:
В этом мире безмолвном
Над заснувшей водой
Ты волшебно восходишь
Над стихией морской.
На лице ощущаю
Тень холодных лучей,
Тем прекрасней и ярче,
Чем твой свет холодней.
Серебро разбросала
В тихо спящих волнах,
Словно все, что осталось, -
Все повержено в прах.
«Элементарное представление, аккуратно обряженное в простенький словесный наряд и оттого теряющее внутреннюю значимость, кажущееся простым и невыразительным… но в какой-то мере все-таки гордая мысль», — отметило первое сознание, и Эдмонд почувствовал удовлетворение — удовлетворение существа, наконец решившего для себя непростую задачу. И вместе с ним неожиданно пришло понимание, что где-то совсем рядом стоит подле него Сара.
И когда он повернулся, то увидел, что она стоит за его спиной; и сумерки, накрывая собой, размывают очертания нескладного, изможденного ее тела, и лишь приглушенный свет лампы, отражаясь в зрачках, живым делает напряженный взгляд. Чужим, почти враждебным показалось в ту минуту лишенное живой плоти, обтянутое пепельно-серой кожей ее тело. «Я знал другое, белоснежное, горевшее огнем жизни, а тело Сары может светиться лишь холодным светом разума — мерцающим, зыбким светом, что исходит из ее глаз».
И в ту секунду, когда встретились их взгляды, Эдмонд понял, что Сара знает о желаниях и о его унижении и принимает эти знания без злобы и гнева, ибо уже завладела всем, что он мог дать ей и чего жаждала получить. И, чувствуя, как яд разъедает его душу, все могла понять Сара, но не было в ней сочувствия, и понимала она равнодушно, без жалости к нему, ибо неведомы и непонятны были ее существу эти чувства. Она видела — как и Эдмонд, конечно, видел — опасности и неизбежный вред от забав с силами, неестественными его природе, но, в отличие от своего спутника жизни, жили в ней внутренние запреты, способные отвергнуть и противостоять искушениям, чего не мог и не хотел Эдмонд, и потому метался в несчастьях, без внутреннего покоя, отвергая разумное счастье в единении с себе подобной. И понимая все это — не душой, но холодным разумом понимая, — Сара заговорила первой:
— Это жестоко и глупо поступать так, Эдмонд. Ты стоишь у раскрытого окна, наблюдаешь проносящуюся мимо чужую жизнь, а сам не в ладу со своей собственной.
И тогда Эдмонд ответил:
— Только половина моя смотрит на чужую жизнь, а вторая борется с отчаянием в потоке жизни этой.
— Существу, тебе подобному, даровано великое благо парить высоко над потоком этим.
— Но я не могу противиться наслаждению, опускаясь в стремительное течение.
— Это отравленный поток, Эдмонд. Кто попадает в пучины его, того навсегда лишает он сил, грязью с самого дна своего покрывает тело, душу и мечты, рожденные душой. Только испачканный в грязи может плыть в течении этом. Это отравленный поток и настоящее ему имя — Флегетон.
— Все, о чем ты говоришь, — это правда, — едва слышно прозвучал в сумерках голос Эдмонда, — но правда и то, что не только забирает навечно Флегетон, но и дает взамен определенную цену, точно платит по счету естественных законов природы. В гнойной грязи, что лежит на дне его, скрываются драгоценные, способные гореть огнем самой яркой звезды камни, и кто окажется в самой глубине грязи этой, тому и достаются самые прекрасные из сокровищ.
— Неспособны принести счастье сокровища, о которых ты говоришь, ибо именно в них таится самая смертельная отрава.
— Как бы то ни было, камни эти удивительно прекрасны и на многие годы способны сохранить свою красоту.
И, услышав смятение в последних словах Эдмонда, Сара шагнула вперед, придвинулась ближе к спутнику своему и с силой, данной ей самой природой, заглянула в его глаза. И, пытаясь вновь возродить ауру понимания и симпатии, что когда-то укутывала их души, они смотрели друг на друга и молчали — долго смотрели и еще дольше молчали. Не получилось возродить былого, ибо неумолимое движение круга времени развело их на самую малость в стороны, и потому сознания их уже не могли стоять лицом к лицу в этой жизни. Первой опустила глаза Сара и ровным, спокойным голосом сказала:
— Эдмонд, Эдмонд, страшные и грязные мысли наполняют твой разум; и я вижу отчетливо, что ждет тебя впереди.
А Эдмонд молчал, и в молчании глядел на луну, что уже до половины диска поднялась из переливающихся серебром вод озера, и тогда вновь заговорила Сара:
— Самое благоразумное подчиниться судьбе своей и остаться в предназначенном тебе самой природой круге; это смертельный яд, отравивший тело и разум, зовет тебя куда-то.
И тогда заговорил Эдмонд, и из горечью наполненных слов исчезло былое смятение:
— Как ты можешь говорить так — ты, не испытавшая на себе ничего из опустошающей боли и величия наслаждений человечества? Что можешь знать ты о наслаждениях, что обжигают до боли, и боли такой мучительно-сладкой, что наслаждение становится невыносимым?
Как можешь знать ты, что не стоят они того, с чем придется расстаться мне, даже в предчувствии грядущего, ожидающего меня?
— Я не знаю и, глядя на яд, отравивший разум твой, не хочу познать это.
— Да, — сказал Эдмонд, и снова в голосе его звучала печаль, — ты не знаешь этого и не хочешь знать, ибо совершенна в роде своем и чужды твоей душе чувства, исключая одно. В тебе вся сила и острота их разбавлена до пресных вкусов и привязанностей, что-то тебе может нравиться, а что-то не очень; и эти вялые, спокойные ощущения ведут тебя по жизни и руководят поступками твоими, но не способна ты переживать и чувствовать с той силой, что доступна простым существам на улицах.
— Что есть в них такое, чему должна завидовать я?
— Только их способностям переносить страдания, — ответил Эдмонд, — но это великое и благороднейшее из всех качеств; с ним одним способно человечество победить нам подобных. Способность эта порой делает жизнь их невыносимой, но и более яркой, чем наши жизни. Страдая безмерно, они все равно не желают расставаться с ней.
И двое у раскрытого окна снова замолчали, и в горьком молчании блуждали их сознания там, где нет цены словам. И с каждой новой минутой тишины все дальше уходили воспоминания о когда-то укутывавшем их пологе взаимных симпатий, что-то исчезло навсегда и не хотело более возвращаться. Эдмонд стоял в дорожке струящегося из распахнутого окна лунного света, но не холодное серебро стало причиной смертной бледности его лица. А в сумрачной тени стояла подле него и чего-то ждала Сара — спокойная, непроницаемая Сара, чьим чувствам никогда не подняться до высот пылающей страсти! Первым нарушил молчание Эдмонд:
— Иногда я думал и терялся в догадках — действительно ли разум стоит цены своей, или это в конце концов древнее проклятие Адама, силой обретенного сознания разлучившего нас с простым и благородным, что существовало некогда в этом мире. Только о половине этих вещей могу я догадываться и не знаю, способна ли ты понять их, имея, пускай и совершенный, но холодный разум.
Он повернулся внезапно, сделал шаг в сторону полутемного холла и потому не видел, как в лунной дорожке, перечеркивающей озерную гладь, что-то сверкнуло на короткое мгновение, заплясало призрачным облаком, поманило и исчезло.
— По твоим меркам и по меркам всех подобных тебе, кто признает лишь рациональное, поступок мой лишен мудрости, но я ухожу в жизнь не без веры. В жизненном потоке ты плывешь по поверхности, и неизвестны тебе глубины его, в которых сокрыто неподвластное разуму — даже такому, как твой, Сара. И, даже зная, что ожидает меня неизбежно, ухожу я с надеждой и с радостью, какой никогда до этого не испытывал.