Виталий Забирко - Пришествие цивилизации (сборник)
— Что делать будем? — спрашивает.
— Педикюр, — ехидничаю.
У него и челюсть отпала. Не знает, что это. Едрена феня, никакой цивилизации!
— А что можешь предложить? — спрашиваю.
— Постричь, побрить, подеколонить… Жалко мне бороду стало, но вспомнил хмырей и решился.
— И то, и другое, и третье.
— Стричься как будем: бокс, полубокс, полька?
— А это как?
Парикмахер опять глаза выпучил.
— Под бокс — это, как я, — говорит. Глянул на него. От макушки до лба латка волос коротким ежиком, а все остальное — под нулевку.
— А полубокс — это только на макушку, или на лбу? — спрашиваю.
Парикмахер совсем чумеет.
— Это, — говорит, — как вашего соседа.
Смотрю, рядом клиента стригут. Под нулевку идет лишь у шеи, над ушами и виски. В общем, как под горшок, только покороче. Черт ее поймет, эту моду! Для меня всегда половина была в два раза меньше целого, а тут наоборот.
— Давай, как соседа, — говорю.
Взял он ножницы, резанул пару раз, и тут же их уронил.
— Это что? — спрашивает со страхом. 426 Гляжу, а из моих волос перхоть зеленая сыпется.
— А дерматит, — спокойно так отвечаю. — Не боись, не заразный. На нервной почве.
— Может, вы бы сначала домой сходили, да голову помыли? — предлагает он шепотом.
— А в тайге мой дом, — леплю ему лепуху, — экспедиция называется. Утром оттуда, а вечером опять туда.
И так это культурненько сую ему в карман халата червонец. Покраснел он, что рак вареный, и глазками по салону забегал — не видел ли кто? Что мой Старикашка — стеснительный такой брадобрей попался. Но от червонца не отказался. Во, когда она гниль наша перестроечная начиналась!
Короче, постриг он меня, побрил, даже перхоть полотенцем обмахнул, но после руки брезгливо вымыл. Затем взбрызнул меня «шипром» и вручил квитанцию. Стрижка — тридцать две коп, бритье — десять, одеколон — десять. Смехота, да и только! Были же цены, ядрёна вошь!
Покрасовался я на себя в зеркале, враз помолодевшего — теперь никто дедом не назовет, — взвалил на плечи рюкзак и дошел.
Иду я по улице, по сторонам гляжу. На дома, на прохожих. Чистенько все вокруг, дома такие аккуратненькие, люди все опрятные, приветливые, со светлыми лицами. И нет в них того привычного для меня опасливого ожидания в глазах, что вот-вот из-за угла в них из автомата пальнут. И стало мне так непривычно, муторно, что волком выть захотелось. И выпить — ну просто до упора.
Но в скверике не отважился. Как постригся, так словно во мне что-то перевернулось, стеснительность какая-то несвойственная появилась.
Зашел я в столовую, взял солянку, бефстроганов с пюре, два компота. Прав студент оказался, лишь на копейку превысил его медяки. Но это, понятно, за счет второго компота. Сел за стол. За столом парень сидит, молочную вермишель наворачивает. Видно, тоже студент: На столе в вазочке цветочки, салфетки в стаканчике.
Посмотрел я на все на это, горько вздохнул и стакан компота одним махом опорожнил. Затем достал батл «Столицы» и парню предлагаю:
— Будешь?
Он аж подпрыгнул.
— Что вы, что вы, нет, — залепетал. — У меня свидание сегодня…
— Тогда извини, — говорю, — а мне надо.
Сбиваю сургуч белый с горлышка, откупориваю бутылку и наливаю стакан. Сам не знаю, как у меня «извини» вырвалось. Вроде и не существовало для меня этого слова.
Студентик быстро дохлебал свой супчик молочный и исчез. Тоже мне, ухажер! Я в его годы только под хмельком к девкам и бегал — в наше время девки трезвых не привечали. Трезвый — значит, больной. И что у них за воспитание здесь? А еще, говорят, «оттепель»…
Хрипнул я стаканяру и закашлялся. Не привык я к стакану. Последние годы и в глаза стаканов не видел, даже воду из бутылки пью. А тут, вишь ли, с комфортом захотелось!
Поболтал ложкой солянку, подивился, что в ней и мясо есть, и маслины (в столовой-то), но есть не стал, хотя горячего года три не видел. Глаза бы ели, да и желудок мой безразмерный все бы принял, но вот душа не позволила. Гадко на душе почему-то стало, и больно — до крику. И почему это мне вот так вот, как этому студентику с его молочным супиком, жить не довелось?
Дёрнул я второй стакан, но не полегчало. И хмель не берет. Только еще горше и тоскливей на душе стало. Эх, остаться бы здесь навсегда! На завод какой-нибудь устроиться, телку найти, чтобы она детей мне нарожала… Да жить-поживать… Нет, никаких детей. Знаю, что они сейчас у меня дома вытворяют мамашу с папашей обушком по голове, да в котел. Кушать-то хотца! Нет, жить надо только в шестьдесят первом, чтобы не видеть, как мы в пропасть катимся… Да, но куда сунешься с моей ксивой? Паспортный режим здесь злой. В гостиницу не поселят, а то еще и упекут в места отдаленные, как империалистического шпиона. Можно, конечно, в Сибирь куда рвануть, да бичом там жить все легче, чем у нас. Но кто поручится, что за соседним домом не висит бесплотный туман, и что в этом мире есть Сибирь? Старикашка объяснял, что задверных миров бесконечное множество: реальных и ирреальных. Реальных — это тех, которые существуют сами по себе, по своим законам. Ирреальных выдуманных чьим-то воображением. Причем и те и другие существуют абсолютно равноправно, ибо по теории вероятности их существование в бесконечном множестве допустимо в равной степени. Но, странное дело, в ирреальный мир при этом попасть гораздо проще, потому как все Задвере — как неизвестная компьютерная программа со свободным выбором файлов, где файлы на реальные миры не обозначены, так как о них никто не знает, а ирреальные миры имеют личные имена, поскольку в реальном мире существуют на бумаге. Естественно, что грифель практически всегда и выбирает именные файлы — они легче раскрываются, и я попадаю то в триллер, то в детектив, то в фантастику, то в сермяжную прозу…
Допил я остатки водки и вышел из столовой. Над домами светило солнце, по тротуару неспеша шли прохожие, по дороге шаркали шинами допотопные автомобили. Город приглашал к себе, убаюкивал своей спокойной размеренной жизнью, предлагал остаться здесь навсегда.
И я решился. Пошел на вокзал, купил билет до станции Букачача где-то в Сибири и сел ждать поезда. Была не была! Либо я въеду в бесплотный туман и растворюсь в нем навсегда, либо доберусь до этой самой неизвестной мне Букачачи и заживу нормальной человеческой жизнью.
И пока я сидел на скамейке в зале ожидания, душа моя оттаивала, и ледяная скорлупа, казалось, навсегда сковавшая ее, трескалась и рушилась, дробясь на бесчисленные осколки кривого зеркала Снежной Королевы. И было больно, и было горько, и впервые мое лицо стало мокрым. И тогда зашевелился в моей душе червячок совестливости, понял я, что не могу остаться здесь навсегда и жить спокойно. Потому, как остается в моей квартире Старикашка, человек не от мира моего, которого я бросаю на произвол судьбы. Который мне, фактически, жизнь спас…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});