Яцек Дукай - Лёд
— Как Господь даст, как Господь.
И это было самой откровенной истиной, поскольку, и вправду, лишь в милости небес уже высматривало спасения. Отвело мираже-стекла от Адина, чтобы не дать ему возможности для дальнейших расспросов. Тянущаяся от самой Тунки погоня очевидным образом представляла отговорку: вот, убегаем. Но ведь все они — тунгусы, японцы, Щекельников — тащились зимой через Сибирь лишь затем, чтобы помочь Сыну Мороза встретиться с Отцом Морозом, устроить разговоры с лютами; обеспечить переговоры, касающиеся Истории. Так что, раньше или позднее, придется встать перед ними и сказать четко: Отца Мороза мы не найдем, мир не спасем, и вообще ничего не сделаем в ходе этой дурацкой сибериады.
Тем временем подгоняло Тигрия, чтобы тот провел к Дорогам Мамонтов — ибо это было единственным шансом: получить знак от Теслы, что дела в Иркутске сложились удачно, и что можно безопасно возвращаться.
Но не скрывают ли секреты сами товарищи по сибериаде? У Адина и Чечеркевича имеются свои приказы от Старика, которых они никак не выдадут; наверняка тот приказал им проследить за соответственным ходом переговоров с Отцом Морозом, цензурировать договоры, ведущие к тем Историям, которые не подходят Пилсудскому.
Или даже тунгусы — в то, что Урьяш нашел подобных оригиналов на месте, при случае, трудно было поверить. Среди книг, захваченных из Иркутска, которые теперь читало в палатке во время метели и пурги, были две, посвященные инородцам (правда, в основном, о бурятах). Так вот, уже в XVIII веке в Сибирь сильно проник тибетский буддизм. Нутуги и толбоны, и даже целые улусы-иргены принимали эту веру, строились монастыри и буддийские святилища, и в этих дацанах духовной опекой над туземцами занимались ламы, постепенно выпирающие шаманов. У бурят деление проходило по линии Байкала: те, что были с земель к западу от Священного Моря остались при шаманской вере, и если их и обращали, то в православие, под патронатом Российской Церкви; именно из них Сибирхожето вербовало своих агентов и солдат Подземного Мира. Но и тунгусов тоже каким-то образом должны были охватить родовым управлением проекта Михаила Сперанского. Так сколько же осталось до нынешнего времени шаманов давнего обряда? И сколько из них столь странно обратилось в вере своей к абаасам?
Я-оно заговорило об этом с Тигрием перед спуском в котловину, за которой стоял каменный форт Лущия. Снег на затененном склоне был твердый, обледенелый, очень скользкий. Оленей перепрягли, тунгусы вначале должны были спускать свои более легкие сани, помогало им с палками-тормозами.
— А вот скажите мне, Тигрий, как оно случилось, ведь нет же на свете людей, которые сами перед собой признают, что от всего сердца ради зла работают.
— Он?
— Да, вы не похожи на бурят, вы считаете лютов сатанинскими абаасами, злыми духами Подземного Мира, уффф, и все же, и все же — пан Чечеркевич, вы же глядите, куда лапами размахиваете! — и все-таки каким-то образом их почитаете, защищаете их, и теперь помогаете мне защитить их от императорского гнева. Так как же оно так? И ведь не скажете же, будто бы у вас смешались стороны света, верх и низ, небо и преисподняя, добро и зло.
…Можно ли откровенно верить в явную фальшь? А?
Шаман заковылял вокруг саней, зачирикал по-своему, качая плотно обмотанной головой, затем приблизился к Чечеркевичу и что-то долго стал ему рассказывать. Я-оно поняло лишь слова «Ун-Илю», то есть «Лед», и «хакин» — «желудок» и «бёом» — «теснота».
— Он говорит, что оно и хорошо, что люты Землю заморозят, — сообщил Чечеркевич, выбивая свободной рукой на шкуре какой-то плясовой ритм. — Говорит, что люди плохие и заслужили Лёд. Что следует разбудить Дракона, он всех пожрет, и только потом, в брюхе Дракона, Повелителя Льда, там исполнится власть, он, пан Бенедикт, переварит всякого в красивого, послушного мамонта.
— В брюхе Дракона, — буркнуло я-оно, сдерживая сани на склоне, — стиснутые, словно селедки в консервной банке.
— Лот айят уйдени! — с энтузиазмом говорил шаман, на каждом шагу вонзая деревянные полозья в темный лед. Они и вправду частенько казались детьми, легко переходящие в состояния счастья и опечаленности, легко к людям привязывающиеся и на людей обижающиеся. В этом шаман ничем не отличался от своих родичей.
Два двоюродных брата Тигрия Этматова (правда, временами они называли себя его братьями, шуринами или какими-то другими родственниками-свойственниками с сложных тунгусских клановых семействах) на лицо и фигуру были очень похожими — одинаковые туловища-бочонки на коротких ногах, одинаковые округлые лица и узенькие, монгольские глазки под черными, прямыми волосами — а уж закутавшись в шкуры и меха, которыми достаточно свободно обменивались в палатке, они делались практически неразличимыми. Спасение усмотрело в то, что хромоногий Этматов четко оставался в состоянии презрения и страшного гнева по отношению одного из родичей, так что достаточно легко можно было указать на родича хорошего и родича плохого.
Правда, через несколько дней с изумлением заметило, что уже иной из родичей является предметом его злости, другому оказывает он милости.
Но замороженной правдой оставалось то, что при Тигрие был родич хороший и родич злой; только эта функция симпатий и антипатий шамана действовала с переменными параметрами.
— Это хорошие, уффф, хорошие поганцы, — сопел Чечеркевич. — Да, грязные и вонючие, но добросердечные. Не то, что якуты проклятые. Там одни только хитрожопые воры, им бы только глаза замылить. Да и подлецы они по природе своей: вы только представьте, сын отца живьем в землю закапывает, такое вот у них на старость с родителем прощание из любви. Кххрр! Как будто бы смерти просто так нет, только в земле…
— Держите-ка эту палку покрепче.
— Ну и водку все инородцы жрут, только вот якуты — это уже пьяницы урожденные, если встретишь трезвого, в газету писать можно. И когда…
— Держи!
Но тут Чечеркевичу обязательно понадобилось почесать голову под шапкой; палка, тормозящая сани на льду, вырвалась у него из руки, и сани всем весом рухнули вниз по склону. Бросилось с жердью под полозья. — Чуок, чуок! — кричали сзади оленям двоюродные братья Тигрия. С саней упал плохо подвязанный мешок, покатился в котловину, десять, двадцать, тридцать аршин, набирая скорость…
— Ну, беги за ним теперь! — рявкнуло на Чечеркевича.
Чечеркевич был человеком расклеенным, то есть, все в нем ходило на подвязках и слюнях, едва-едва, да еще с пьяным поддувом: если шаг, то танцевальное па, Антонов огонь; если движение головой, то голова чуть ли не отваливается; ежели какое-то более сложное действие, то со столькими ненужными, чрезмерными жестами, что глядящий совершенно терялся в этом разболтанном хаосе и терял понятие, а что, собственно, Чечеркевич делает, есть ли хоть какой-то смысл в его работе. Даже на отдыхе его пальцы постоянно подскакивали, веки мигали, колени тряслись, мимика выбулькивала на поверхности физиономии секундными извержениями неясных гримас. В этом он был весьма похож на Ивана Петрухова, то есть на воспоминание об Иване Петрухове с губернаторского бала. Та и отьмет очерчивал его подобным ореолом: мягким, медузообразным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});