Владимир Щербаков - Летучие зарницы
- Расскажите, что происходит сейчас? - спросила она.
- Гитлеру конец! - сказал я. - Будет новая жизнь.
- Какая долгая страшная война, - сказала она.
- О, вы не видели настоящей войны, фрау! - сказал я. - Вы должны представить себе деревни и города, сожженные дотла, виселицы, детей, умирающих от голода... И все равно это будет только часть правды. Потому что есть еще концлагеря.
- Это страшно! - воскликнула она. - Неужели все... правда?
- Иначе я не был бы здесь.
- Да, да, я понимаю. Вы, русские, всегда были далеко, и война где-то очень далеко... пока я не увидела вас.
- Как вас зовут?
- Хильда.
- Валентин.
Она улыбнулась... Это была улыбка Джоконды. Я сказал ей это.
- Вы мне нравитесь, - сказала она.
Скользнув по мне взглядом, она вдруг вышла в соседнюю комнату, а я подошел к зеркалу. На меня смотрели широко расставленные серые глаза, лицо было небритым, обветренным, брови приподняты. Неровная линия губ, широкий лоб, прямой нос - я всматривался в этого человека и пытался его понять... Вошла она. На ней было теперь темное платье с тяжелыми кружевными оборками, с глубоким вырезом на груди. Шею ее охватывали три нитки вишневых бус. В ней не было ничего от той женщины с близорукими серыми глазами, которая только что предстала передо мной, - ее глаза потемнели от расширившихся зрачков, щеки стали пунцовыми; несколько раз она произнесла мое имя, голос стал резче, рука ее легла на мое плечо.
* * *
На книжных полках темного дерева стояли старые книги. Я раскрыл одну из них, прочел вслух:
- "А теперь пора, о даритель сокровищ, рассказать о Гренделе. Я поведаю, как сошлись мы с ним врукопашную..."
- Если бы все варвары были похожи на тебя, - без улыбки, медленно говорила она, - то история была бы другой и даже Римская империя удержалась бы, устояла, за исключением, может быть, римлянок.
На стене висела картина в массивной раме: женщина облокотилась на желтый, теплый от солнца ствол сосны. Одна рука ее была за спиной, ладонь ее и пальцы, наверное, поглаживали тонкую сухую кору. Платье на ней было с таким вырезом, что матовая кожа светилась на овалах груди, и стоило женщине чуть прогнуться в пояснице, грудь освободилась бы от окаймлявшей ее тонкой узкой полоски лиловых кружев. Из-под короткого кружевного рукава как бы выплывала полная красивая рука с крохотным зонтиком и белыми перчатками.
Верхняя атласная юбка подобрана вокруг бедер и заменяла жакет. Нижняя шелковая юбка была лиловой, пышной, она открывала туфли на высоком каблуке, украшенные неувядающими цветами, и темные чулки. Женщина стояла на темно-зеленом замшелом сосновом корне, и одна туфелька была приподнята вверх. Глаза ее слегка прикрыты, голова откинута назад, волосы темные, прическа высокая, но на шею падали густые локоны, свитые в блестевшие на солнце и казавшиеся воронеными кольца.
- Это моя бабушка, - сказала Хильда.
- Не похожа... - сказал я.
- Мой дедушка был художник, это он рисовал.
- Давно, наверное, это было?
- Семьдесят какой-то год прошлого века.
- А ты родилась... - начал было я, но умолк.
Она, должно быть, не поняла моего незаконченного вопроса.
- Вот, смотри, это я, - продолжала она, - это мы у озера...
Я увидел фото. Несколько девочек, среди них коротко остриженная гимназистка с немного раскосыми большими глазами. Это она... А там что? Я подошел и увидел на другом снимке ее, Хильду, и мальчика. Мальчик был меньше ее, и она держала его за руку. На фото надпись: 1920 год.
- О, это было трудное время! - сказала Хильда и подошла ко мне.
- Я не знаю, как было у нас, - сказал я, - я родился в двадцать четвертом.
- Тебе двадцать?
- Да. Исполнилось.
- Моему младшему брату было бы двадцать девять.
- Было бы?.. Значит?..
- Ты угадал...
- Когда это произошло?
- Недавно, совсем недавно.
- Он был на восточном фронте?
- О, он не хотел воевать на восточном фронте...
- Но ему пришлось?
- Да.
- Я устал, - вдруг сказал я. - Если бы ты знала, Хильда, как я устал от всего!
- Я знаю, - сказала она.
- Откуда ты можешь знать?
- Я знаю тебя...
- А... - Я усмехнулся и поймал себя на мысли, что пытаюсь кокетничать с ней. - Ничего ты не знаешь! - громко добавил я по-русски. - Ничего!
Она покачала головой.
Откуда-то издалека донесся бой часов. Снова тишина. Косой луч солнца упал на стекло. На полу дрогнул солнечный зайчик. В потоке неяркого света запрыгали пылинки. В большое зеркало было хорошо видно дорогу.
* * *
Когда я уходил от нее, то увидел в углу прихожей фотопортрет. В правильном, безупречном овале угловатое лицо молодого мужчины с заметным кадыком, выпуклым лбом, спокойными, задумчивыми глазами. Я подошел ближе. Лицо казалось знакомым. Я постоял с минуту, размышляя о том, где же я мог видеть его. За спиной раздался голос Хильды:
- Мой брат.
Я хотел ее спросить о чем-то, но передумал. Обошел комнату, вернулся к ней. Ее лицо изменилось, мелькнула мгновенная тень, страха, что ли. Потом - долгое молчание. Я снова узнал ее лицо. Она была не похожа на брата.
Мне не нужно было ни спрашивать, ни догадываться: ее брата не было в живых, я это знал теперь, хотя и не мог объяснить ей, что тогда произошло. Там, у старого железнодорожного полотна, судьба свела нас - меня и ее брата, обер-лейтенанта вермахта... Там, на насыпи, заросшей полынью, мы схватились с ним врукопашную.
В тот день я потерял Пчелкина и Поливанова... В тот день!
НА БЕРЕГУ ОКИ
Близ немецкого города Фрайенвальде, у перекрестья дорог, мы похоронили майора Ивнева. Дивизион уже готовился к маршу на Берлин, но в тот же день столица рейха пала. Вечером следующего дня Глеб Николаевич отправился в соседнюю деревню, где остановились его фронтовые друзья. Случайный выстрел оборвал его жизнь.
В дивизион привели немецкого мальчишку лет пятнадцати, который стрелял в майора, укрывшись на чердаке двухэтажного кирпичного дома. Когда я узнал о происшедшем, меня захлестнула горячая волна, руки не слушались меня, я стал точно другим человеком, бросился бежать, увидел этого немчика со спины и хотел задушить его. Но он оглянулся, точно испугавшись меня, невидимого для него человека. Я остановился в растерянности, в недоумении. Мальчишка стоял передо мной и всхлипывал. Я отвернулся, побрел прочь, не помня себя.
Ночью при свете коптилки я писал письмо матери Глеба Николаевича. Писал - и рвал исписанные листы в клочки, потому что не мог сказать то, что хотелось сказать о нем. Потом было странно тревожное мирное утро. И пустота. Где-то еще шли бои. Осиротевший наш дивизион оставался у Фрайенвальде, батарейцы, воспитанные Ивневым, оказались как бы не у дел.
Я часто думал о матери Глеба Николаевича. Отчетливо мог представить себе широкую Оку со светлыми песчаными косами, намытыми быстрыми струями, и одинокую старую женщину у берега.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});