Ант Скаландис - Катализ
И вот опять знакомая история. До финиша оставалось еще метров триста, когда мне стало нехорошо. Стартовый рывок не прошел даром, а почти зимняя погода довершила дело. Мне казалось, будто всего меня обернули холодной фольгой, причем мышцы ног и грудь были обтянуты особенно туго. Теперь, чтобы переставлять ноги в такт Черному, нужно было упорно сосредотачиваться. Пальцы правой руки, в которой была палочка, я перестал чувствовать. Я, помнится, еще подумал, что не смогу поэтому передать эстафету Зинке, бегущей второй этап. А самым неприятным было то, что воздух сделался густым и колким, и дышать им было все равно, что глотать ледяное крошево.
Сейчас, подумал я (до финиша было метров сто), вот сейчас красная спина Рюши, как сама неизбежность, медленно уйдет вперед, а я останусь тут глотать свои ледышки и стучать своими металлизированными ногами. Сейчас…
Мы уже вбежали в зону активных действий болельщиков, а Черный все не прибавлял. Это потом тренер объяснил мне:, что Черный прибавил, и прибавил весьма заметно, но это было заметно для кого угодно, только не для меня. Я помню одно: мы бежали след в след. Впервые так близко от финиша.
Девчонки с Рюшиного факультета скандировали: «Черный! Черный!» Кто-то выбежал на дорогу и кричал ему «Оторвись! Черный!», но громкий крик Любомира Цанева (это был он, но мы еще не были знакомы тогда) покрыл все остальные звуки:
– Давай, голый, давай!
И тогда – я не знаю, как я это сделал, но Рюша вдруг оказался у меня слева. Я сразу понял, что он кончился, сгорел, что он не сможет ускориться, потому что уже достиг того предела, дальше которого человеку нельзя. У каждого з нас есть такой предел. А после этого момента я помню очень отчетливо, как увеличил шаг и мягко ушел вперед…
Говорили, что я финишировал с отрывом метра в четыре. Я не видел. Я видел только Зинкину руку и ее замелькавшие впереди пятки. Еще я видел Ленку. Она сияла, надевая на меня куртку и вешая мне на плечо треники. А потом начался кашель. Но это было уже без Ленки. Я забрался в пустой троллейбус, лег на сиденье и, раздирая глотку, кашлял почти непрерывно минут десять и отплевывался, а слюна была густая, липкая и почему-то с привкусом крови…
Потом в троллейбус вошел Женька.
– Брусника, слушай, – объявил он. – Написал замечательные стихи.
Я приподнялся с сиденья, мне все еще было паршиво, и сказал:
– Читай, Евтушенский.
Женька, не обращая никакого внимания на мои муки, продекламировал мрачным голосом:
Мир погибнет. Слыхали?
Но я почему-то спокоен.
Мир ужасен, в какие одежды его не ряди.
Это знал Оппенгеймер, и Сахаров знал, и, конечно же, Коэн…
Но предчувствую: кто-то четвертый у нас впереди.
Он воскликнет:
«А мир-то не так уж и плохо устроен!»
– Четвертым буду я, – слова сорвались у меня с губ как-то непроизвольно, но когда Женька спросил: «И что же ты изобретешь?», я уже был готов к ответу. – Я изобрету гомеостат третьего рода, или как его там, ну в общем такую хреновину, которая будет делать что угодно из чего угодно.
– Ну и что? – не понял Женька.
– А то что это будет самая мирная бомба в истории человечества. Она раз и навсегда покончит с голодом и войнами.
– И самая жуткая бомба, – сказал вдруг Женька. – Ты страшный человек, Брусника. Ты готовишь человечеству смерть от обжорства.
– Это ты Черного наслушался? – спросил я.
– Скорее Станского.
– А кто такой Станский?
– Станский – гений.
– Станский – гениальный химик, а что он понимает в будущем человечества? По Станскому получается, что Землю надо заморозить и ждать, пока ей поможет кто-нибудь извне. Он же в людей не верит. Он же их презирает.
– Ты не прав, Брусника. Ты поговори со Станским.
– Я бы поговорил, да у него на меня времени не найдется.
– Почему? Если ему понравится твоя идея… Мне, например, кажется, что идея сама по себе хорошая. Но непродуманная. Ты же меня знаешь, Брусника, при всем пессимизме, я ничего не имею против изобилия. Только я в него не верю. Сказки это все. Как были сказки про рог Цереры, да про скатерть-самобранку, так и теперь сказки, только нынешние сказочники любят на Виннера ссылаться да всякие модные словечки вворачивать: кибернетика, энтропия, информация… И ты, Брусника, такой же фантазер.
Женька был почти прав, только на самом деле я не очень-то часто ссылался на Виннера, просто потому, что знал его не ахти как, так, читал где-то что-то, «Кибернетику» и ту целиком не одолел. А вот с идеей изобилия я носился давно.
С самого детства меня бесили всякие нехватки. Хотелось, чтобы всего было много. Очень много. Чтобы хватало всем. Я, например, терпеть не мог быть единственным обладателем какой-нибудь шикарной игрушки, которую приходилось давать всем по очереди и в которую сам поэтому почти никогда не играл. И я мечтал не о том, чтобы удрать куда-нибудь ото всех с этой игрушкой, а о том, чтобы она была у каждого из моих друзей.
А однажды, помню, мы с мамой зашли вечером в магазин у Никитских ворот, его большая витрина заманчиво светилась, мне захотелось колбаски, и мама сказала, что, конечно, купит пакетик (Копченая колбаса продавалась тогда в упаковке, нарезанная тонкими аппетитными темно-красными ломтиками в белых пятнышках сала). И вдруг оказалось, что у мамы не хватает двенадцати копеек, и мы ушли, и было так обидно, что хотелось плакать. Но я не плакал. Если бы я заплакал, мама бы, тоже заплакала, а мне не хотелось этого. Мне было шесть лет. Мы жили тогда более, чем скромно: мать не работала, а отец получал рублей сто.
Мы шли по Тверскому бульвару и молчали. Потом я спросил:
– Мамочка, а при коммунизме колбасу будут давать просто так, без денег?
– Да, сказала мама и заплакала.
И я так и не задал ей второго вопроса: «А когда будет коммунизм?»
А десятилетним мальчишкой я впервые услышал, что достаток и сытость портят людей. И взвился на дыбы. «Ну, объясните же мне, – кричал я, – кому станет хуже оттого, что у него будет колбаса?» А мне в ответ улыбались. Мои слова воспринимали как «юмор в коротких штанишках», и никто со мною не спорил. А потом я становился старше, и со мной начали спорить, но я стоял на своем. Не богатство портит человека и не бедность, а само то, что есть богатые и бедные, то есть несправедливость. Человека может испортить колбаса, если она только у него, как мне в детстве портили настроение игрушки, которых не было у других. А колбаса, которая есть у всех, не может испортить никого. мне говорили, что я путаю причины и следствия. Наверное. Наверное, я что-нибудь путал, но в главном убеждался все более.
Я всегда ненавидел мещан с их культом потребления, культом жратвы, культом вещей. И однажды я понял, что мещанство – отнюдь не следствие благосостояния, как почему-то принято считать, а совсем наоборот: мещанство – следствие нехваток. Дайте людям всего в изобилии, и культ потребления будет похоронен на веки вечные. Конечно, понимал я, это еще не будет означать гибель мещанства, но первый и главный шаг в борьбе с ним должен быть именно таким.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});