Мэтт Риз - Имя кровью. Тайна смерти Караваджо
– Да, я слышал о душе, – ответил кардинал. – И мне страшно – за твою.
* * *Караваджо шел по дорожке, вымощенной каменными плитами. В саду дворца Колонна от поросших мхом стволов пиний поднимались под рассветным солнцем струйки пара. От мандариновой рощи в воздухе разливался пьянящий аромат, ослепительно сияли лаковые зимние плоды. Во рту у художника пересохло после выпитого вчера, и ему смертельно хотелось вонзить зубы в сладкий сочный мандарин. Но кто-нибудь из дворцовых слуг наверняка подглядывает. Разоряя сад, он поставил бы маркизу в неловкое положение – от ее протеже здесь ожидали приличных манер. «Хотя бы здесь», – подумал он.
Костанца Колонна поднялась из-за гранитного стола, накрытого среди мандариновых деревьев. Голова ее была повязана темным шарфом, чуть сдвинутым к затылку, так что на лоб падали несколько изящных завитков. В сложенных на животе руках она держала кунью шкурку, чтобы приманивать блох, не давая им поселиться у нее на теле.
Она вскинула голову и кивнула Караваджо. Он поцеловал ее холодную руку и с улыбкой погладил большим пальцем.
– Госпожа, что слышно о синьоре Фабрицио?
Ее лицо призрачно маячило в неярком свете. Как Мадонна – напиши он Мадонну такой, босоногим братьям это понравилось бы куда больше.
– Я скорблю так, словно мой сын уже мертв, Микеле, – прошептала она.
– Госпожа, я молюсь о том, чтобы этого не случилось. Я говорил о Фабрицио с его высокопреосвященством, кардиналом-племянником.
– Он тебя обнадежил?
– Дело непростое. Колонна и Фарнезе враждуют. как вы знаете.
– Так что же, он выжидает, чтобы узнать, кто победит?
Караваджо дотронулся до рукояти шпаги. От сладкого запаха мандаринов в желудке его поднялась желчь. Попить бы, чтобы тошнота улеглась.
– Что же, я надеюсь, что семейство Колонна победит, – сказала Костанца. – Ради моего сына. Но кто выиграет бой за твою новую картину, Микеле, – теперь, когда кармелиты решили, что такая Богородица не по ним? – она крепко сжала руки, не в силах скрыть беспокойство.
– А как вам такая Богородица, госпожа?
Хоть он и старался говорить весело, в голосе звучала глубокая тоска. Костанца нахмурилась. Микеле попытался успокоить ее улыбкой, но лицо горестно скривилось.
Это ведь Костанца открыла ему путь к искусству – когда увидела, как он неотрывно наблюдает за художниками, писавшими фреску в зале дворца Колонна в Караваджо.
И распознала свет, озаривший его в те минуты, и Микеле помнил об этом. Помнил и о том, как легла в руку кисть, когда маэстро разрешил ему жженой умброй и красной окисью железа написать обувь святого. Деревянный черенок коснулся большого и указательного пальцев так естественно, как будто они составляли одно целое.
Когда Костанца подошла к ним – с Фабрицио и старшим сыном Муцио, – мастер, писавший фреску, сделал вид, что заметил ее только что.
– Ваш сын – прирожденный художник, – сказал мастер.
– Он ей не сын, дурень, – огрызнулся Муцио.
Кисть в руке Микеле дрогнула. Художник, надеявшийся заручиться благорасположением госпожи, льстя ее сыну, сердито нахмурился, как будто только что солгал.
– Но у него все равно талант, – сказала Костанца.
– Сапог как настоящий, Микеле, – Фабрицио присел рядом с ним на корточки. – Здорово!
Костанца решила отправить юношу учеником к художнику в Милане. Микеле исполнилось четырнадцать, семь из них он провел в доме Костанцы. Он не мог отрицать, что ремесло живописца – завидная карьера и что Костанца поступила щедро и великодушно, заплатив маэстро Петерцано за его обучение в Милане. Но за все годы ученичества не было ни дня, когда он не желал снова оказаться дома, с ней и Фабрицио. В то время юноша думал, что, когда вырастет, сможет вернуться в ее дворец управляющим. Но тогда он бы и вправду стал слугой – подтвердив тем низкое происхождение, которым его попрекал Муцио. Путь домой был заказан, да и дома, считай, не осталось. В Милане он часто размышлял: не отослала ли его Костанца только для того, чтобы избавиться от мальчишки, которого больше не хотела видеть подле себя? Не крылось ли за ее теплотой врожденное презрение к черни – тем более к парню, совратившему ее любимца Фабрицио? Когда Микеле случалось напиться, он укреплялся в этом убеждении. В такие моменты он не мог справиться со своим гневом и устраивал пьяные драки в миланских тавернах. Костанца отослала его из Милана в Рим, подальше от дурной славы, что он воспринял как еще одно изгнание и стал еще более буйным.
Живопись исцеляла его, наполняла радостью, какую дает прикосновение к чему-то высокому. Но положение художника лишь немногим отличалось от положения безграмотных ремесленников. Всякий раз, стоило Караваджо поддаться гневу, как случайный собеседник превращался в хмурого маэстро Петерцано, ценившего происхождение выше дара художника. И тогда этому собеседнику в лицо летел увесистый кулак.
– Хорошо ли принял Его Святейшество твой портрет? – Костанца потеребила кунью шкурку.
– У кардинала-племянника я пока еще в фаворе. Это важнее, чем недовольство одного заказчика, – художник коснулся руки Костанцы; она как будто этого не заметила. Он рассказал бы маркизе о Лене и потерянном ребенке, но не хотел усугублять ее беспокойство. Тем не менее голос его дрожал от страха и вины. – Я все еще художник Шипионе, и со временем мое влияние на него будет расти. Будьте уверены, он не забудет о Фабрицио.
Она смотрела на него, чуть приоткрыв рот. Микеле знал: маркиза понимает его чувства. Она всегда замечала малейшие оттенки его настроений – даже самые летучие, похожие на исчезающую под солнечными лучами утреннюю росу.
Костанца закрыла лицо рукой и зашептала слова молитвы. Закончив, она взяла Караваджо за руку и повела его на край сада. Они остановились полюбоваться гротом с древнеримскими скульптурами, привезенными с раскопок в термах императора Диоклетиана.
– Когда я была здесь с Фабрицио, эта скульптура понравилась ему больше всего, – она ткнула в тяжелые мышцы, бугрящиеся над бедрами безногого Посейдона.
– Фабрицио никогда не разбирался в искусстве. Эта статуя выглядит так, будто весь торс стекает вниз, к бедрам.
– Это героический стиль, – Костанца радовалась, что он разговаривает с ней так непринужденно.
– Никогда ни у одного человека не было такого тела. Невозможно, чтобы при таком сложении не было жира здесь, здесь и здесь, – он похлопал по мускулистому животу, груди и рукам скульптуры. – Микеланджело допускал подобные преувеличения. А теперь другие художники повторяют за ним ошибки.
– И все равно он был одним из великих.
Караваджо хмыкнул.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});