Ким Робинсон - Цюрих
Тогда я понял, что инспектор жаждет грязи, как полицейский жаждет преступлений, ведь это единственное, что придает смысл его работе. Я про эти полотенца совсем забыл.
— Не имею представления, что это за полотенца, — сказал я. — Мы ими не пользовались, я совершенно забыл, что они там лежат. Это, наверное, прежний жилец постарался.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Чем же вы вытирали посуду.
— Мы ставили ее на сушилку.
Он покачал головой, просто не в силах поверить, что кто-то пользуется подобными методами. Но тут я вспомнил нашу швейцарскую приятельницу, которая вытирала ванну полотенцем каждый раз после принятия душа. Я упрямо пожал плечами, инспектор также упрямо покачал головой. Он опять повернулся к кладовке, надеясь найти там еще какие-нибудь запрятанные сокровища. Недолго думая, я быстро дотронулся у него за спиной до запачканных кухонных плотенец моим побеленным указательным пальцем.
Они стали абсолютно белыми.
Когда инспектор закончил пристрастный осмотр, я сказал небрежно:
— Посмотрите, они не такие уж грязные.
Он бросил взгляд на полотенца, и его глаза приняли удивленное выражение. Инспектор подозрительно посмотрел на меня; я с невинным видом пожал плечами и вышел из кухни.
— Вы еще не закончили? — спросил я. — Мне пора ехать в город.
Он собрался уходить.
— Придется все же как-то решить вопрос со стаканами, — сказал он очень недовольным тоном.
— И с ложкой, — сказал я. — И с крышечкой от чайника.
Он ушел.
В сверкающем воздухе опустевшей квартиры я выделывал па. Работа выполнена, я прошел инспекцию, моя душа чиста, ее переполняла благодать. Солнечные лучи еле пробивались сквозь низкие облака, и на балконе воздух был холодным. Я надел пуховик и отправился в центр, чтобы посмотреть на мой Цюрих в последний раз.
По старым заросшим ступенькам и через неприветливый сад Немецкого Федерального института технологии, мимо большого здания, где живут китайские студенты. По крутой пешеходной улице к Волташтрассе, мимо японского огненного клена и магазина, где предлагают варианты отделки интерьера. Я дотронулся до красной розы и не очень удивился, когда она побелела. Теперь вся верхняя фаланга просвечивала, как парафин.
Потом я двинулся к остановке трамвая на Волташтрассе. Было ветрено. На другой стороне улицы стоял заброшенный дом, полуразвалившийся, по розоватым стенам змеились широкие трещины. Мы с Лайзой всегда восхищались им: во всем аккуратном Цюрихе не было другого такого — настоящий дом с привидениями. Аномалия, нечто чуждое для этого города, как и мы сами, поэтому этот дом нам так и нравился.
— Тебя я не трону, — сказал я ему.
Трамвай номер 6 бесшумно спустился с холма от Кирхе Флютерн и со свистом остановился около меня. Нужно лишь нажать на кнопку, чтобы двери открылись. Стоило дотронуться до него, как он стал белым. Обычно они выкрашены в синий цвет, но некоторые трамваи разноцветные, на них реклама городских музеев. Встречаются и белые трамваи, рекламирующие Музей Востока в Райтберге; теперь и этот примут за такой. Я поднялся на ступеньки.
Мы поехали вниз по направлению к Платте, Институту Технологии и Центральному вокзалу. Я сидел у задней двери и наблюдал за швейцарцами, которые входили и выходили. Большинство пожилых. Никто не садился рядом с другими, пока оставались свободные места. Если освобождалось место, предназначенное для одного человека, пассажиры, которые сидели на скамеечках для двоих, вставали и пересаживались на освободившееся. Все молчали, хотя изредка взглядывали друг на друга. Большей частью смотрели в окно Окна были чистые. Трамваи, которые ходят по маршруту номер 6, выпущены в 1952 году, но до сих пор в отличном состоянии, они прошли все инспекции.
Опустив глаза, я вдруг заметил, что на обуви пассажиров не было ни пятнышка. Потом обратил внимание на то, как безукоризненно все причесаны. Даже у двух панков прическа была безупречной в своем роде. Обувь и волосы, подумал я, вот главные символы благосостояния нации. Отражение ее души.
На остановке «Институт» в трамвай вошел латиноамериканец. Он был в ярком пончо, в тонких черных хлопчатобумажных брюках, и казался страшно замерзшим. Он держал странный предмет, напоминающий лук; предмет был разрисован кричащими цветами, к нему была привешена раскрашенная тыква, в той части «лука», за которую держатся, когда стреляют. У нового пассажира были длинные прямые черные волосы, которые в беспорядке падали на плечи и на спину. Лицо крупное, с широкими скулами; метис, наверное, а может даже чистокровный индеец из Боливии, Перу или Эквадора. Их было довольно много в Цюрихе. Нам с Лайзой приходилось видеть целые группы латиноамериканцев на Банхофштрассе, они играли и пели на улице для заработка. Свирели, гитары, барабаны, погремушки из пустотелых тыкв с фасолинами внутри; уличные музыканты играли и зимой, на заснеженной улице, дрожа от холода вместе со своими слушателями.
Когда трамвай поехал дальше, латиноамериканец прошел вперед и повернулся к нам лицом. Он что-то громко сказал по-испански и потом принялся играть на своем инструменте, быстро пощипывая струну. Передвигая большой палец вверх и вниз по струне, он менял высоту тона, и звук отдавался в тыкве, звенел и дребезжал. Отвратительный звук: громкий, немелодичный, навязчивый.
Швейцарцы неодобрительно смотрели на это беспардонное вмешательство в их жизнь. Так просто не принято было поступать, и ни мне, ни другим пассажирам не случалось никогда сталкиваться с подобным вторжением. Звук этого примитивного инструмента был таким неотвязным, таким чужим. Неодобрение висело в воздухе столь же осязаемо, как и сам звук, можно было ясно почувствовать напряжение, вызываемое борьбой этих двух вибраций.
Трамвай остановился у Халденегг, и несколько человек вышли, больше, чем обычно: вероятно, хотели убежать от музыканта. Они поедут на следующем трамвае. Вновь вошедшие пассажиры с удивлением и неудовольствием смотрели на терзающего свой инструмент музыканта. Двери закрылись, и мы снова двинулись в направлении Центрального вокзала. Слушатели, которым деваться было некуда, смотрели на музыканта так же зло, как бодливые коровы смотрят на проезжающую машину.
Потом он принялся петь. Это была одна из баллад горцев Боливии или Перу, печальная история, исполняемая в драматической манере. Он пел ее под бряцанье своего нелепого инструмента хриплым голосом. Выпущенный на волю, он выражал всю муку изгнанника, заброшенного в холодную чужую страну. Но что это был за голос! Вдруг нелепый дребезжащий звук струны наполнился смыслом, возникла гармония: этот голос, поющий на чужом языке, пробился через все барьеры и начал говорить с нами, с каждым из нас. Это пение нельзя было слушать равнодушно, от него нельзя было отмахнуться: мы точно знали, что чувствовал певец, и в тот момент осознавали себя маленьким, но единым сообществом. Но ведь мы не понимали ни единого слова! Что за сила заключена в голосе, способном выразить то, что волнует всех! Люди зашевелились, выпрямились в креслах, они не отрываясь смотрели на певца, улыбались. Когда он проходил по трамваю, протянув черную фетровую шляпу, пассажиры вытаскивали из карманов и кошельков мелочь и бросали в шляпу, улыбаясь и говоря с ним на немецком диалекте, на котором обычно говорят в Швейцарии, или даже старательно выговаривая слова на настоящем немецком, чтобы он мог понять. Когда двери с шипением открылись около Центрального вокзала, все удивились: мы даже не заметили, как доехали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});