Лоренс Даррелл - Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Я не внял предупреждению, напротив, я тоже удвоил усилия, пытаясь сорвать занавес, за которым, как мне казалось, стоял мой соперник и на глазу его была черная повязка. Я все еще переписывался с Маньяни, стараясь собрать для него как можно больше данных, чтобы он раскрыл наконец эту тайну, - но тщетно. В тернистых джунглях импульсов вины, составляющих человеческую душу, кто может отыскать дорогу - даже если ему пытаются помочь? Где время, потраченное нами на пустые поиски того, что ей нравится, а чего она не любит? Если бы Господь благословил Жюстин чувством юмора, сколько удовольствия она могла бы получить, играя с нами. Я помню целую кипу писем, посвященных одному ее признанию: она не может прочитать на конверте слова "Washington D. С." без ощущения неприязни. Как я раскаиваюсь сейчас, как жалею о бездарно упущенном времени - я просто должен был любить ее так, как она того заслуживала. Подобного рода сомнения не были чужды, очевидно, и Маньяни; вот что однажды он мне написал: "...и, дорогой мой мальчик, нам вовсе не следует забывать, что писающая в пеленки наука, которой мы занимаемся, хотя и кажется нам полной тайн и небывалых перспектив, в лучшем случае основана на чем-то не менее шатком, нежели астрология. Подумай только об этих терминах, которыми мы швыряемся направо и налево. Нимфоманию можно счесть иной формой девственности - при желании; что же касается Жюстин, может быть, она и вовсе еще ни разу не влюблялась. Может быть, однажды она встретит нужного человека, и все эти нудные химеры снова растворятся в первобытной невинности. Ты не должен исключать такой возможности". Он, конечно, не хотел меня задеть - я ведь так и не позаботился примерить эту мысль на себя. Она резанула меня, только когда я прочел ее в письме этого мудрого старика".
* * *
Я не читал этих страниц Арноти до того самого жаркого дня в Бург-эль-Арабе, когда будущее наших с ней отношений было поставлено на карту, когда появилось что-то новое - я не решаюсь написать слово "любовь" из боязни услышать, или просто вообразить ее хрипловатый мелодичный смех - и откуда-то издалека на этот смех эхом отзовется автор дневника. Да и то сказать, его анализ избранного предмета казался мне столь совершенным, и сами наши отношения теперь настолько походили на его отношения с Жюстин, что порой я сам себя ощущал каким-то бумажным персонажем из "Moeurs". Более того, а не занимаюсь ли я сейчас тем же, чем он когда-то, пытаясь написать ее словами, - хотя, конечно, я не настолько талантлив, да и не претендую на имя художника. Я хочу писать просто и наживо, без стилистических изысков белила и штукатурка; потому что портрет Жюстин должен быть сработан грубо, так, чтоб сквозь побелку светила каменная кладка.
После того, что случилось на пляже, мы некоторое время не виделись, нас одолела какая-то головокружительная нерешительность - по крайней мере меня. Нессима вызвали по делу в Каир, и, хотя Жюстин, насколько мне было известно, осталась дома одна, я так и не смог заставить себя переступить порог студии. Как-то раз, проходя мимо, я услышал Блютнера и едва не позвонил - настолько ярким был образ Жюстин, сидящей у пианино. Затем, ночью, я шел мимо сада и увидел женщину - несомненно, это была она - идущую по берегу пруда, прикрывая ладонью пламя свечи. Я с минуту простоял у массивной двери, мучительно решая, позвонить или нет. Мелисса в то время тоже воспользовалась какой-то оказией и уехала в Верхний Египет навестить подругу. Лето стремительно набирало силу, Город изнемогал от зноя. Все свободное от работы время я проводил на переполненных пляжах, путешествуя туда-сюда на маленьком жестяном трамвае.
Но вот в один прекрасный день, когда я валялся в постели с температурой от передозировки солнца, в сырую прохладу маленькой моей квартиры вошла Жюстин в белых туфельках и белом платье, со свернутым в рулон полотенцем под мышкой, с той же стороны, что и сумочка. Темное великолепие ее волос и кожи сияло надо всей белизной волшебно и изысканно. Она заговорила, и голос ее был хриплым и нетвердым, на минуту мне показалось, что она пила, - а может, так оно и было. Она вытянула руку, облокотилась на каминную полку и сказала: "Я хочу покончить со всем этим как можно скорее. Мне показалось, что мы слишком далеко зашли, чтобы возвращаться". Я был раздавлен кошмарным нежеланием чего бы то ни было желать, роскошной мукой души и тела, не позволявшей мне ни говорить, ни думать. Я не мог представить себя с ней в постели - паутина чувств, которой мы опутали друг друга, стояла между нами; невидимая сеть привязанностей, идей и сомнений - и у меня не хватало смелости поднять руку, чтобы отбросить ее. Как только Жюстин сделала шаг вперед, я выдавил из себя: "У меня жуткая, затхлая постель. Я пил все это время. Я пытался даже заняться любовью сам с собой, но у меня ничего не вышло - я все время думал о тебе". Я почувствовал, что медленно бледнею, все еще лежа на подушке, и стала вдруг пронзительно слышна тишина моей маленькой квартиры, надорванная с одного краешка водой, капавшей из прохудившегося крана. Где-то далеко визгливо крикнуло такси, и из гавани, как придушенный рев Минотавра, пришел короткий темный звук сирены. Вот теперь, подумал я, мы совершенно одни.
Комната была полна Мелиссой: жалкий туалетный столик, заваленный фотографиями и пустыми коробочками из-под пудры; изящные занавески, тихо дышавшие воздухом знойного летнего дня, как корабельный парус. Сколько раз мы уже упустили возможность, лежа рядом, видеть, как напрягаются и опадают складки прозрачного прямоугольника светлого полотна. И наискосок, рассекая движением нежно лелеемый образ, застывший в волшебном кристалле гигантской слезы, двинулось темное точеное тело Жюстин обнаженной. Нужно было быть слепым, чтоб не заметить, как круто замешана на тоске ее решимость. Мы долго лежали, глаза в глаза, касаясь кожей, едва ли замечая друг друга отчетливее, чем животную лень угасавшего дня. Уложив ее к себе поближе на сгибе локтя, я не мог отделаться от мысли - как плохо мы владеем собственным телом. Я подумал об Арноти, написавшем: "Мне вдруг пришло в голову, что эта девочка как-то пугающе быстро выбила из рук моих мое оружие, мою force morale*. [Моральную силу (фр.).] Я чувствовал себя так, словно меня обрили наголо". Однако французы, думал я, с их бесконечным тяготением bonheure* [Счастья (фр.).] к chagrin* [Печали (фр.).] обречены страдать, натыкаясь на все, что не признает prйjugйs* [Предрассудков (фр.).]; прирожденные виртуозы и тактики, лишенные таланта выносливости, - им недостает малой толики той тупости, коей природа в избытке вооружает ум англосакса. И я подумал: "Хорошо. Пускай она ведет меня куда хочет. Она найдет во мне ровню. И в конце не будет болтовни о chagrin". Потом я подумал о Нессиме, который наблюдал за нами (хотя этого я знать не мог) словно в перевернутый огромный телескоп: едва различая наши крохотные фигурки на небосводе собственных затей и планов. Я очень боялся причинить ему боль.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});