Вячеслав Рыбаков - Гравилет «Цесаревич». Фантастические произведения
Интересно, петух еще жив?
Понятия не имею, вдруг подумал Лэй, сколько лет живут петухи. Когда их не режут, конечно…
– Мам, – сказал он негромко и решительно, – я поеду.
На кухне только ложка звенела об тарелку: молодой растущий организм с хлюпаньем дорвался до еды. Лёка потянулся открыть дверь на лестницу, и пальцы сработали сами собой; Лёка поймал себя на машинальном, давно, казалось бы, забытом движении. Тело помнило. Тело все, оказывается, помнило. Эту дверь он открывал и закрывал столько раз, столько лет он проворачивал колесико этого замка, что теперь пальцы могли бы прийти сюда хоть одни, без Лёки – и справились бы сами.
Наверное, и все остальное в этом доме, доведись ему, телу, вновь здесь бродить, оно исполняло бы так же легко и привычно.
– Доволен собой? – тихо и отчужденно спросила Маша, стоя в двух шагах от него.
– Нет, – так же тихо ответил он, – не очень.
– Что дальше? Поедешь, поиграешь с ним три дня – и сбросишь мне еще на пять лет?
Он внимательно поглядел ей в глаза. Нет, там были только холод и неприязнь.
– Ты можешь предложить что-то лучше?
Она отступила еще на полшага. Он так смотрел… «Хотела бы я, чтобы он остался тут? – честно спросила она себя. – Остался жить?» Ее передернуло.
– Нет, – сказала она. – Лучше – это чтобы ты вообще не появлялся.
– Ну что уж, – сказал он. – Так получилось.
Похоже, он совсем не почувствовал ее нанесенного изо всех сил удара.
И, не почувствовав, ушел.
А далеко за полночь Маше приснился молодой Небошлепов – и молодая она сама. И совсем маленький сын. Сверкало на весь сон то самое яркое солнце, о котором напомнил Ленька; они втроем обирали спелую духмяную смородину с пышного, огромного, словно мировое дерево, куста, подпиравшего синий простор, – и смеялись. Когда Маша проснулась, подушка оказалась мокрой.
Возврата не было.
Когда он придет за Ленькой, я скажу, что не хотела его обидеть, бессильно подумала она, глядя в стоячий сумрак квартиры. За окном тужилась вздохнуть белесая майская ночь.
Идти было тяжело, будто он нанялся в бурлаки и волок теперь за собой целую баржу, груженную даже не зерном – мертвым щебнем.
И зачем мне все это, спрашивал себя Лёка, и не мог найти ответа. Зачем мне эта лишняя головная боль? Этот геморрой? Все уже кончилось. Кончилось давно, и слава богу, что кончилось, куда ни кинь. Отмучились оба. Что за шлея под хвост попала? Что за бес попутал?
«Лучше – это чтобы ты вообще не появлялся».
Я и сам знаю, что лучше.
Он вырвался из тухлой лестничной прохлады в теплый и просторный чад улицы. «Москвич» был на месте, за него, к счастью, переживать не приходилось, никто не польстится; но Обиванкина и след простыл.
Вот и славно, трам-пам-пам, подумал Лёка. Одной тонной щебня меньше. Ушел – и ушел.
И лучше, чтобы вообще больше не появлялся!
Он прислонился к капоту машины, закурил и жадно затянулся несколько раз. Потом стало как-то неловко стоять стоймя, он влез в салон, уселся на свое место, потом утянул вниз оконное стекло слева, чтобы салон не вздумал чересчур пропитаться никотиновой горечью, и даже включил радио, чего обыкновенно не делал. Будем ждать; господин Дарт наверняка сказал бы, что я уже раб Обиванкина – мол, все вы тут рабы, и вот конкретный пример.
«…отметил, что под его руководством в стране и в ближайшем зарубежье было полностью покончено с милитаризацией науки, – с полуслова принялся напористо долбить чтец новостей. – Со времени испытания первой советской атомной бомбы, как напомнил нам главный ученый, весь мир жил под дамокловым мечом, в непрестанном страхе перед бесчеловечной деятельностью коммунистических академиков, докторов и кандидатов. Ныне человечество вздохнуло свободно…»
Ох, мне ж нынче еще писать про сабантуй в научном центре, вспомнил Лёка. В треволнениях вечера он и забыл о своих прямых обязанностях. Вот ведь тоже – праздник души, именины сердца…
А взять и не писать.
От этой мысли он вдруг ощутил неимоверную легкость, словно спрыгнул с крыши.
Ну вот взять и не писать! И провались все пропадом! Хватит уступать!!!
И совершенно не страшно взять и завести мотор и уехать, не дожидаясь ненормального Обиванкина. Ведь это – можно. Взять – и сделать, просто потому что хочется!
Только беда в том, что мне не этого хочется. Мне не хочется не дождаться его, не хочется бросить, не сказав ни слова; мне даже совестно, что я не оставил его в машине, а заставил болтаться по улицам в ожидании. А вот не писать ахинею сродни той, что звучит из динамика, – хочется.
«Мы передавали новости. Теперь немного музыки. Хит весны, девочки и мальчики, хит весны! Группа „Дети подземелья“ со своей песенкой „Кайфоломщица“!»
Выплыло квохтанье музыки, а потом и нарочито дурашливый козлиный голосок: «А говно в проруби купа!..»
Лёка поспешно выключил радио; сызнова стал слышен ровный шум улицы, воспринимаемый сейчас, будто благостная тишина, ибо он был безличен, словно шум природы, – шипение шин и визгливый гром дальнего трамвая на повороте; вроде как ветер, морской прибой, крики чаек… речи стихий. Честное слово, ну зачем людям вторая сигнальная?
«А я бы хотел, чтобы она меня позвала?» – подумал Лёка.
То был неожиданный вираж мысли. До сих пор – и во времена оны [?], и нынче вечером, во время тяжкой кухонной беседы, он переживал в основном о том, чего хочет или не хочет она. И совершенно не приходило ему в голову подумать, чего же хочет он сам. А такой подход, как удалось ему сообразить недавно, ни к черту не годится.
Но разве можно думать о собственных желаниях? Они либо есть, либо нет. Их нельзя придумать нарочно. Хуже того: если придумал себе желание нарочно, пусть самое правильное, самое справедливое, самое доброе даже – вот именно этого ты уж никогда не захочешь. Подло устроен человек: уговорить себя хотеть нельзя. Можно, коли желание появилось, впоследствии обосновать его с помощью своих работящих, безотказных извилин сотней разнообразных способов, с большей или меньшей убедительностью; можно потом доказать себе, как дважды два, и всех окружающих убедить точными и изящными пассажами, что твое желание – правильное, справедливое, доброе… Но возникло оно на самом-то деле лишь потому, что возникло. А совсем не по причине своей справедливости и правильности.
Хочу я?
Он не знал. Мысль, налетая на какую-то стенку, разваливалась на два примерно равных хвоста: с одной стороны, с другой стороны… С одной стороны – мы же любили друг друга, и у нас Ленька уже почти вырос; с другой стороны – зачем мне новый геморрой. Но это были мысли. Желаний не было.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});