Вячеслав Рыбаков - Гравилёт Цесаревич
- Да, - сказал я с тяжелым вздохом, - здесь больше делать нечего. Конечно, пощиплем версию с начальником, но... Доктор, перелет нашему страдальцу не повредит?
Круус долго отлавливал свой платок. Добыл наконец. Вытер губы. Потом лоб.
- Понятия не имею, - ответил он затем.
СНОВА ПЕТЕРБУРГ
1
Ее я любил совсем иначе. Она была, как девочка: наверное, такой и пребудет. И поначалу, долго, я словно бы ребенка баюкал и нежил, а она доверялась и льнула; но в некий миг, как всегда, эта безграничная мужская власть над нежным, упругим, радостным, вдруг взламывала шлюзы, и я закипал; а она уже не просто слушалась - жадно подставлялась, ловила с ликующим криком, и я распахивал запредельные глубины и выворачивался наизнанку, тщась отдать этой богонравной пучине всю душу и суть; и действительно на миг умирал...
Спецрейсом мы вылетели ночью и, немного догнав солнце, оказались в Пулково глубоким вечером. Прямо с аэровокзала я позвонил Стасе - никто не подошел. И теперь, хотя, прежде чем вернулось дыхание, вернулось, опережая его, грызущее беспокойство о ней не расхворалась ли, где может быть в столь поздний час, исправен ли телефон - я был счастлив, что поехал на Васильевский.
- Родненький...
- Аушки?
- Ненаглядный...
- Да, я такой.
- Ты соскучился, я чувствую.
- Очень.
- Как мне это нравится.
- И мне.
- Как мне нравится все, что ты со мной делаешь!
- Как мне нравится с тобой это делать!
- Может, ты поесть еще хочешь? Ты же толком не ел весь день!
- Я люблю тебя, Лиза.
- Господи! Как давно ты мне этого не говорил!
- Разве?
- Целых двенадцать дней!
- А ты...
- Я очень-очень крепко тебя люблю. Все сильнее и сильнее. Если так пойдет, годам к пятидесяти я превращусь просто в белобрысую бородавку где-нибудь у тебя подмышкой. Потому что мне от тебя не оторваться.
- Не хочу бородавку, Хочу девочку.
- А как тебя Поленька любит! Ты знаешь, по-моему, уже немножко как мужчину. Ей будет очень трудно, я боюсь, отрешиться от твоего образа, когда придет ее время.
- Когда родители любят друг друга, дети любят родителей.
- Правда. Смотрит на меня, и тебя любит; смотрит на тебя, и меня любит...
- Тебе не тяжело со мною, Лиза?
- Я очень счастлива с тобой. Очень-очень-очень.
Листья на ветру.
Но разве виновны они в том, что не умеют летать сами? Кто дерзнет вылавливать их из ветра и кидать в грязь с криком: "Полет ваш - вранье, вас стихия тащит! То, что вы летите сейчас, совсем не значит, что вы сможете летать всегда..."?
Сквозь занавеси из окон сочилось скупое серое свечение. В столовой, за неплотно закрытой дверью, мерно тикали часы. Бездонно темнел внизу ковер, дымными призраками стояли зеркала. Дом.
Ее дыхание щекотало мне волосы подмышкой - там, где она собиралась прирасти. Почти уложив ее на себя, я обнимал ее обеими руками, крепко-крепко, почти судорожно - и все равно хотелось еще сильнее, еще ближе.
И, как всегда после любви, я на некоторое время стал против обыкновения, болтлив. Хотелось все мысли рассказать ей, все оттенки... хотя бы те, что можно.
- ...Ты никогда не говорил так подробно о своих делах.
- Потому что это дело не такое, как другие. Ты понимаешь, я все думаю - наверное, это не случайно оказался именно он. Такой справедливый, такой честный, такой готовый помочь любому, кто унижен. Ведь он и в бреду продолжал защищать кого-то, сражаться за какой-то ему одному понятный идеал. Вот в чем дело. Просто идеал этот оказался чудовищно извращен.
- Я не могу себе такого представить.
- Я тоже. Но он, я чувствую - представлял. Это было для него естественным. Словно кто-то чуть-чуть сменил некие акценты в его душе - и сразу же те качества, которые мы привыкли, и правильно привыкли, ставить превыше всего, сделались страшилищами. Знаешь, прежде я думал, что нет у человека качеств совсем плохих или совсем хороших, что очень многое зависит от ситуации. В одной ситуации мягкость полезна, а в другой она вывернется в свою противоположность и превратится в слюнтяйство и беспомощную покорность, и ситуации эти равно имеют право быть. В одной ситуации жесткость равна жестокости, а в другой именно она и будет настоящей добротой. Прости, я не умею пока сформулировать лучше, мысль плывет... Теперь я подумал, что все не так. Ситуации, где доброта губительна, а спасительна жестокость, не имеют права на существование. Если мир выворачивает гордость в черствость, верность в навязчивость, доверчивость в глупость, помощь в насилие - это проклятый мир.
Она вздохнула.
- Конечно, Сашенька. Ты ломишься в открытую дверь. Доброта без Бога слюнтяйство, гордость без Бога - черствость, помощь без Бога - насилие...
Я улыбнулся и погладил ее по голове.
- Саша, неужели ты не чувствуешь, что я права?
- Кисленко и прежде не верил в бога - и был прекрасным человеком. И потом продолжал не верить ровно так же - и стал бешеным псом.
- Если бы он верил в Бога - он не достался бы бесам.
- Сколько верующих им достается, Лиза! И сколько атеистов - не достается!
В столовой, перебив мирное тик-тик, закурлыкал телефон.
- Кто это может быть? - испуганно спросила Лиза. - Почти три...
А у меня сердце упало. Хотя Стася никогда не звонила мне домой, и уж подавно бы никогда не позвонила ночью, первая сумасшедшая мысль была - с нею что-то стряслось.
Нет, не с нею. Звонил круус.
- Простите, что беспокою, - сказал он бесцветным от усталости голосом, - но у вас, как я знаю, с утра отчет в министерстве, и я хотел, чтобы вы знали. Кисленко скончался.
- Он еще что-нибудь говорил? - после паузы спросил я.
- Ни слова. Спокойной ночи.
- Спокойной ночи, Вольдемар Ольгердович. Благодарю вас. Ступайте отдыхать.
Я положил трубку.
- Что-нибудь случилось? - очень спокойно спросила из спальни Лиза.
- Еще одно тело не выдержало раздвоения между справедливостью человеческой и справедливостью бесовской, - сказал я.
- Что?
- Лиза... Прости. Ты позволишь, в виде исключения... я прямо тут покурю, а?
- Конечно, Сашенька, - мгновенно ответила она. Запнулась. - Только лучше бы ты этого не делал, правда.
Я даже улыбнулся против воли, в этом она была вся. Любимая моя.
- Да, ты права. Не буду.
- Иди лучше ко мне. Я тебя тихонечко облизну.
Я пошел к ней. Она сидела в постели, тянулась мне навстречу; громоздко темнел на нежной, яшмово светящейся в сумраке груди угловатый деревянный крестик.
- Лиза - это та, которая лижется? - спросил я.
- Та самая.
Я сел на краешек, и она сразу обняла меня обеими руками. Тихонько спросила:
- Он умер, да?
- Да.
- Тебе его очень жалко?
Хлоп-хлоп-хлоп.
- Очень.
- Он же убийца, Саша.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});