Андрей Лях - Реквием по пилоту
— Моя мать… — сказал он. — Я не видел ее лет пять точно, а может, и больше…
— Это нехорошо, — нравоучительно произнес Кромвель. — Впрочем, грех общепринятый. Данной мне Богом и людьми властью отпускаю тебе его. Аминь. Сегодня я устраиваю вечеринку по случаю собственного дня рождения и приглашаю тебя. В восемь пятьдесят мы вылетаем из Дортмунда в Стимфал. Я не поклонник портовых ресторанов, вечно в них резиной воняет, пусть будет что-нибудь семейное, с сосисками и джазом. Заводи.
Эрликон положил одну руку на пестро оплетенный руль, другой повернул ключ зажигания. В жизни не водил таких роскошных машин. Не приборная доска, а выставка дизайна.
— Значит, в Стимфал, вот оно что, — подумал он вслух.
— Да, — подтвердил маршал. — Включи «дворники». Называй меня маршал, потом, возможно, перейдем на более фамильярное обращение.
«Плимут» выскользнул из-под арки и помчался, глотая мерцающие лунки разметки.
— Ты вообще-то где летаешь? Кроме соревнований?
— Вообще-то нигде, — ответил Эрликон, не отрывая глаз от убегающего под колеса полотна. — Я студент ИК, третий курс, у нас поощряется подобная деятельность.
— Значит, ты не профессионал… Хоть летаешь-то за деньги?
— Да. «Бритиш аэроспейс» платит три тысячи за выступление.
— Три тысячи? — Кромвель засмеялся. — А поститься ты не пробовал? На чем ты разбился?
— НАТ-63, «Хевли Хоукерс». — Эрлен почувствовал, что и это покажется Кромвелю смешным, и прибавил: — Маршал, я только еще на третьем курсе. А «скорчер» мы сдаем на пятом.
— Дерьмо твой «Хевли Хоукерс», — отозвался Кромвель философски. — Зачем ты связался? Тяп-ляп — готово. На заднем дворе. А со «скорчером» ты прав. Если Пиредра узнает, какой пушкой нас Скиф одарил, прирежет в пятнадцать секунд.
— Зарежет?
— Конечно. Что же тут удивительного? — Кромвель пожал плечами. — У всех свои слабости. Я, например, люблю по утрам пить кофе с коньяком, тебе нравится пиредровская дочка и самолеты «Хоукерс» — вот уж, на мой взгляд, странные фантазии — ну, а Рамирес предпочитает убивать людей ножом — что делать, все мы разные.
Машина летела вперед, мерно постукивали стеклоочистители, горела подсветка приборов, и Эрликону, как ни странно, было уютно в компании этого вынырнувшего из преисподней насмешника — наверное, оттого, что Эрлен не ощущал потребности внутренне прятаться и изощряться — кромвелевская саркастическая манера, несмотря ни на что, очевидно, предполагала в Эрлене равного собеседника — такого же Кромвеля, возможно, еще чудней и заковыристей.
— Маршал, — решился Эрликон, — вот вы сказали, что воскресли из мертвых. Какие впечатления… ну, как оно там? Извините, это, конечно, дурацкий вопрос.
— Вопрос не дурацкий, а вполне естественный, а там… Как в песне: ничего там хорошего нет.
— Да. А вот еще. Как мы будем вместе летать?
Кромвель ничего не ответил, а вдруг надвинулся, и, прежде чем Эрлен успел сказать «а», маршал вошел в него, вошел с такой легкостью, словно совпали две тени, смешались струи двух рек. Эрликона подхватила волна необычайной ясности и уверенности, черные замки сомнений в душе рассыпались и пропали. Более того, он остро почувствовал все движения мотора, чуткую дрожь рессор, тугое давление колес; нервы добежали до перегибов обводов, до краев и пределов кузова. Рука сама собой переключила скорость, педаль газа ушла в пол. Двигатель завыл фальцетом, Эрлен, по-кромвелевски оскалившись, вывернул руль, на мокром покрытии машину занесло, и метров двести она пронеслась на двух колесах, потом, подпрыгнув, вернулась в прежнее положение. Кромвель покинул Эрликона, все встало на свои места.
Сердце у парня билось о самые ключицы, пот затопил брови и заструился по носу и глазам, пульс горячими толчками сотрясал руки. Эрлен автоматически сбросил газ. Но и Кромвеля, похоже, захватило, он неожиданно приказал:
— Тормози.
Не глуша мотора, оба вывалились под дождь. Эрликон поднял голову, с силой провел ладонью по мокрому лицу, на некоторое время снова почувствовав в себе чужое горло и чужие легкие, неясное торжество наполнило сердце, но тут же отступило. Черная платформа «плимута», откинув крыло дверцы, лила на дорогу желтый свет из салона; пилоты вернулись внутрь. Кромвель произнес загадочно и с печалью:
— С напряженьицем совмещаемся; мне семьдесят, курсант, давай в кабак.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Рамирес Пиредра был гангстером, или, проще сказать, бандитом. Еще он был авантюристом высочайшего класса и, кроме того, — вместе с Лемке, Джентильи, Сталбриджем и прочими — видным деятелем франко-итальянской и международной мафии. Словом, все, что излагалось о нем в документах Скифовой папки, которую так и не дочитал Эрликон, было чистейшей правдой.
Главную особенность его натуры Скиф тоже назвал Эрлену, но тот, к сожалению, обратил на это мало внимания, а зря: именно сей причуде было суждено во многом изменить судьбу нашего пилота.
Известно, что сознание — лишь тонкая пленка над пучинами подсознания, которое эту пленку колышет, морщит и даже иногда прорывает. У Пиредры этой пленки не было вовсе. Создавая Пиредру, мать-природа — Гея, Деметра, как ни назови, — решила странно пошутить: выпустить в свет человека, лишенного способности сознавать самого себя, без всякого посредника столкнуть мир телефонов и космических кораблей с изощренностью первобытных инстинктов.
Любой человек многие вещи делает автоматически, не думая. Пиредра так делал все. Не хочу создать превратного представления, будто Рамирес был клиническим идиотом. Если он и был идиотом, то гениальным. Да, мышления у него не было, будто решение любой комбинации и ситуации он находил мгновенно, так, что казалось, он знал ответ заранее, или по некоему вдохновению — тот логический мостик рассудка, который соединяет мотивацию и поступок, у него отсутствовал с рождения.
Естественно, в этот раздел утрат сознания попали все морально-этические условности: честь, совесть и прочие, и тот незанятый уголок личности, который они формируют, был отдан мимикрии — Рамирес без усилий становился кем угодно и когда угодно: верил во всех богов, в зависимости от необходимости, и клялся любыми идеологиями. Перевоплощения его изумляли. Возможно, в нем погиб величайший актер, которого когда-либо давала миру Каталония.
С другой стороны, плата за эти мудреные отклонения была велика. Пиредра был музыкальным виртуозом, играл на любых инструментах, но понятия не имел о нотах. Он говорил на всех европейских языках и сленгах так, что кто угодно принимал его за соотечественника, но читать и писать было для него проклятием. Всю жизнь он гонялся за деньгами, но считали их для него жена и подручные, потому что от цифр ему становилось дурно. Странно представить себе личность, вооруженную столь парадоксальным способом общения с действительностью, и невольно хочется спросить: как же он вообще жил?
Хорошо жил. Пиредра был жизнерадостен, ибо размышления не отягощали его, а могучая интуиция, подлинно звериное чутье, превосходно заменяла ему интеллект. Там, где других подводил расчет, Рамирес не ведал промахов, поскольку отродясь ничего не рассчитывал; поведение его было непредсказуемо, алогично и неоднократно ставило в тупик и уголовный мир, и органы юстиции многих государств. Ущербность обернулась талантом, и кто знает, что могло бы выйти из Пиредры, получи он другое воспитание.
Воспитанием Рамиреса никто, собственно, не занимался. Его отец, Хорхе Пиредра, — контрабандист, пьяница и картежник, родом из Валенсии, тучный, коренастый и черноволосый — не дотянул двух месяцев до рождения сына и скончался во время какого-то выяснения отношений от традиционного крупнокалиберного заболевания. Произошло это обыденным образом, в парикмахерской, и мыльная пена густо перемешалась с разными иными веществами. Мать Рамиреса, Изабелла Сфорца, — дама родовитая, высокая сухопарая блондинка и, между прочим, дипломированный авторитетный эксперт-технолог — вскоре присоединилась к своему супругу. Увы, позднее материнство не пошло ей впрок. Союз их был фантастичен, загадочен, хотя и регистрирован и в церкви, и в мэрии. Как бы то ни было, дело обернулось так, что домом Рамиреса стали улицы Барселоны.
От матери Пиредра унаследовал необычный светло-каштановый цвет волос, да и вообще, он больше пошел в родню Сфорца — ростом, худобой, удлиненным овалом лица. Рамиреса, несомненно, можно было назвать красивым, но красота его была неопределенной, незапоминающейся, разве только глаза — какие-то желтые, взгляд их постоянно ощупывал собеседника и, казалось, хотел влезть в душу, независимо от того, смеялся Рамирес в эту минуту или грустил.
Нельзя сказать, что Пиредра с детства был совершенно брошен на произвол судьбы. Люди, возле которых он рос, относились к нему по-своему неплохо и сначала научили играть на гитаре, а потом и всему остальному. Десяти лет Рамирес оставил за спиной родную Коста-Дораду и половину Средиземного моря и неисповедимыми путями очутился в Калабрии, где сделался любимцем весьма могущественного клана Валлачи. Оттуда, собственно, и берут начало его приключения.