Миглена Николчина - Холод и пламя
Едва ли существует другое название, которое объединяло бы настолько противоположные для нашего сознания сущности, вплоть до их фантастического слияния. Это был мексиканский цветок с эфирными нежными лепестками, тоненькими листиками, стройным стеблем, и при всем этом в нем чувствовалась какая-то жесткость, колоссальность, что поневоле напрашивалась мысль - да, это космос, но и украшение.
Какая грациозность, декоративная подтянутость, эстетическая чистота линий! Но после долгого наблюдения - а я наблюдала за ним очень ДОЛГО внезапно приходишь к потрясающему выводу, что его нежность - это нежность дали, его эфирность - эфирность нехоженных просторов. К этому цветку нельзя приблизиться: на расстоянии одной пяди он выглядит будто с метра, а с метра - как с двадцати шагов.
У него нет ни соблазнительного запаха, ни обволакивающей душу атмосферы. Он чист, как самая недосягаемая звезда.
Он не трогает, не умиляет, не имеет ничего беспомощного, хрупкого и наивного, а наоборот, он весь твердость и блеск, и в этом выражение его одиночества, выходящего из границ обычных измерений. Этот цветок воплощение космоса в прямом, леденящем душу смысле слова, но, конечно, не в материальной реальности, а в излучении его лепестками беспредельных пространств, для которых что сантиметр, что бесконечность - одно и то же. Это название ему подходило и изза его открытости вовне, наружу к необозримому миру, делавшей его и непроницаемым, и безграничным.
Цветок был ядром, в котором бесконечно малое и бесконечно великое отражались одно в другом, узлом, где все переплеталось и одинокий в этом нечеловеческом мире человеческий дух хотел вплестись в него тоже.
Цветок космос был первым препятствием из той невозможности, которая сводила меня с ума в лихорадке последующих лет.
Он оказался до смешного неприхотливым - хотел только много света. С ненасытной любознательностью я наблюдала за моей клумбой, не забывая добросовестно за ней ухаживать, поливать и пропалывать точно по инструкции. О как я поливала и пропалывала!
Я была внимательной, точной и хладнокровной, но они стали отстраняться от меня, теряя дикую радость остальных цветов, царящих в саду и алчущих простора.
Я чувствовала их недвусмысленную враждебность, рассказывала о ней тете, но она лишь пожимала плечами и смеялась. Мне не удавалось раскрыть самую важную тетину тайну, хотя я следила за ней неотступно. И когда наконец-то постигла ее, то поняла, что терпела неуспех из-за нежелания принять ее правду, казавшуюся мне слишком уж недостойной. Дело в том, что между тетей и садом установились странные отношения: тетя была не субъектом, а объектом наблюдения или даже воздействия со стороны растений. При более пристальном изучении я установила, что она отнюдь не считала позорным свое положение, а наоборот, очевидно находила в нем большое удовольствие. Целыми днями тетя ходила взед-вперед, ее голова и плечи под выцветшим ситцем плавали среди хлорофиллового океана Она поливала небрежно, шлангом, стараясь будто не для сада, а для самой себя, чтобы закончить побыстрее и присесть наконец на расшатанный стул и с наслаждением вбирать в себя чувствительными ноздрями дикую симфонию испарений. В эти минуты ОНИ поливали ее.
Rетя, конечно, разговаривала с ними, а изредка излагала и передо мной свой единственный, казавшийся ей важным, теоретический вывод, сделанный на основе ее опыта учительницы химии, ботаники и зоологии. Он гласил: "Все вокруг живое" и был доказан на примере с насекомоядным растением росянкой, которое мы нашли после изнурительных прогулок по горам. Это было невзрачное растеньице с белыми цветочками и круглыми листами, покрытыми красноватым пушком. "Вот!" -торжественно сказала тетя, положив муху на один из мохнатых листочков. Листок тут же ее проглотил. Она наблюдала за этой гнусной процедурой с благоговением жрицы, а я - с напряженным интересом и подступающей тошнотой. "Да, так я и знала", - удалось мне выговорить с облегчением в конце концов, и это было странной фразой для моих пяти лет.
Решив поставить эксперимент самой, я пыталась положить на листок кусочек сыра, но то ли рука дрогнула, то ли еще чтото произошло, но сыр упал в мох. "Растения чувствуют", - проговорила тетя, не в силах сдержать восторга. О да, они чувствуют гораздо лучше нас, понимают и благодарят за любовь и доброжелательство, отплачивая буйным ростом. А эта ненасытная росянка только подтверждает утонченную ранимость и молчаливое благородство своих собратьев. Но так как вокруг было полно растительности, преспокойно буйствующей и безо всякого ухода, то я пришла к единственному заключению, что мои цветы хиреют, чтобы унизить меня.
К вечеру мы вернулись тем же длинным путем, и тетя, как обычно, села перед домом с откинутой головой и закрытыми глазами.
Она могла сидеть так часами и ее гладкая кожа будто впитывала шелестящие сумерки. Много позже, после того, как я видела ее и зимой, зябнущую у старой печки, и в толчее большого города, и среди ослепительных вещей в нашей квартире, то поняла, что там, на расшатанном стуле сидела сама ее вольнолюбивая душа, выпорхнувшая бабочкой из кокона временного бытия. Стало ясно, что в те минуты, когда она отдыхала там с закрытыми глазами, я не могла понять ее, несмотря на умение разгадывать в ней все, так далека и непостижима она была. Мне стало немного понятно, какой же я должна казаться ей с моей угловатостью и бесстрастной проницательностью. Но слово "понимать" мне не подходит. Я вижу, констатирую и за эту границу мне не перешагнуть. Может быть, вижу слишком четко, настолько четко, что вся жизнь замирает как под электронным микроскопом. У него такое прекрасное зрение, но ТОЛЬКО для мертвых клеток. И вот мои цветы умирали и я предположила, что тому причиной были мои собственные убийственные заботы. Пришлось перестать пропалывать и поливать их, но не смотреть на них я не могла, и даже в своем бессильном гневе желала видеть, как они умирают. Я склонялась над ними, часами наблюдая за каждым движением их стеблей, но они ускользали, скидывали меня в другое измерение, где их уже не было.
В конце концов они совсем зачахли, и я стояла над их засохшими останками, отбрасывая поверх них свою квадратную тень с хвостиком на голове.
Все это могло стать лишь кошмарным воспоминанием без последствий, если бы не деревенский знахарь, у которого один раз - только раз! - мы были с тетей в гостях через несколько лет.
Контраст между ними был крайне комичным: насколько она была пухленькой, все еще свежей и осужденной на вечную невинность, настолько он был сухим, желчным и кашляющим стариком - отцом пятерых детей. Из-за его неприступной надменности и непонятной речи, в которой был и архаичный пафос, и научно-популярная терминология, в деревне он пользовался печальным прозвищем дед Свистун, что ставило под сомнение его умственные способности. Моим мгновенным и безошибочным впечатлением было то, что он очень порядочный человек.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});