Аркадий Стругацкий - Далёкая Радуга
– Да, Камилл большой оригинал. А кто такой Скляров?
– Наблюдатель у Маляева, я же тебе говорю. Очень старательный, милый парень, очень недалёкий… Предполагать, что он предал Камилла – это же нелепо. Вечно Маляеву приходят в голову какие-то дикие мысли…
– Не обижай Маляева, – сказал Горбовский. – Он просто логичен. Впрочем, не будем об этом. Будем лучше о Волне.
– Будем, – рассеянно сказал директор.
– Это очень опасно?
– Что?
– Волна. Она опасна?
Матвей засопел.
– В общем-то Волна смертельно опасна, – сказал он. – Беда в том, что физики никогда не знают заранее, как она будет себя вести. Она, например, может в любой момент рассеяться. – Он помолчал. – А может и не рассеяться.
– И укрыться от неё нельзя?
– Не слыхал, чтобы кто-нибудь пробовал. Говорят, что это довольно страшное зрелище.
– Неужели ты не видел?
Усы Матвея грозно встопорщились.
– Ты мог бы заметить, – сказал он, – что у меня мало времени мотаться по планете. Я всё время кого-нибудь жду, кого-нибудь умиротворяю, или кто-нибудь меня ждёт… Уверяю тебя, если бы у меня было свободное время…
Горбовский осторожненько осведомился:
– Матвей, я, наверное, понадобился тебе, чтобы искать аутсайдеров, не так ли?
Директор сердито взглянул на него.
– Захотел есть?
– Н-нет.
Матвей прошёлся по кабинету.
– Я скажу тебе, что меня расстраивает. Во-первых, Камилл предсказывал, что этот эксперимент окончится неблагополучно. Они не обратили на это никакого внимания. Я, следовательно, тоже. А теперь Ламондуа признает, что Камилл был прав…
Дверь распахнулась, и в кабинет, блестя великолепными зубами, ввалился молодой громадный негр в коротких белых штанах, в белой куртке и в белых туфлях на босу ногу.
– Я прибыл! – объявил он, взмахнув огромными руками. – Что ты хочешь, о господин мой директор? Хочешь, я разрушу город или построю дворец? Хотел я, угадав твои желания, прихватить для тебя красивейшую из женщин, по имени Джина Пикбридж, но чары её оказались сильнее, и она осталась в Рыбачьем, откуда и шлёт тебе нелестные приветы.
– Я абсолютно ни при чём, – сказал директор. – Пусть шлёт свои приветы Ламондуа.
– Воистину, пусть! – воскликнул негр.
– Габа, – сказал директор, ты знаешь о Волне?
– Разве это Волна? – презрительно сказал негр. – Вот когда в стартовую камеру войду я, и Ламондуа нажмёт пусковой рычаг, вот тогда будет настоящая Волна! А это вздор, зыбь, рябь! Но я слушаю тебя и готов повиноваться.
– Ты с бригадой? – спросил директор терпеливо. Габа молча показал на окно. – Ступай с ними на космодром, ты поступаешь в распоряжение Канэко.
– На голове и на глазах, – сказал Габа. В тот же момент здоровенные глотки за окном грянули под банджо на мотив псалма «У стен Иерихонских»:
На весёлой Радуге,Радуге,Радуге…
Габа в один шаг очутился у окна и гаркнул:
– Ти-хо!
Песня смолкла. Тонкий чистый голос жалобно протянул:
Dig my grave both long and narrow,Make my coffin neat and strong!..[2]
– Я иду, – с некоторым смущением сказал Габа и мощным прыжком перемахнул через подоконник.
– Дети… – проворчал директор, ухмыляясь. Он опустил раму. – Застоялись младенцы. Не знаю, что я буду делать без них.
Он остался стоять у окна, и Горбовский, прикрыв глаза, смотрел ему в спину. Спина была широченная, но почему-то такая сгорбленная и несчастная, что Горбовский забеспокоился. У Матвея, звездолётчика и десантника, просто не могло быть такой спины.
– Матвей, – сказал Горбовский. – Я тебе правда нужен?
– Да, – сказал директор. – Очень. – Он всё смотрел в окно.
– Матвей, – сказал Горбовский. – Расскажи мне, в чём дело.
– Тоска, предчувствия, заботы, – продекламировал Матвей и замолчал.
Горбовский поёрзал, устраиваясь, тихонько включил проигрыватель и так же тихонько сказал:
– Ладно, дружок. Я посижу здесь с тобой просто так.
– Угу. Ты уж посиди, пожалуй.
Грустно и лениво звенела гитара, за окном пылало горячее пустое небо, а в кабинете было прохладно и сумеречно.
– Ждать. Будем ждать, – громко сказал директор и вернулся в своё кресло.
Горбовский промолчал.
– Да! – сказал он. – Какой же я невежливый! Я совсем забыл. Что Женечка?
– Спасибо, хорошо.
– Она не вернулась?
– Нет. Так и не вернулась. По-моему, она теперь и думать об этом не хочет.
– Всё Алёшка?
– Конечно. Просто удивительно, как это оказалось для неё важно.
– А помнишь, как она клялась: «Вот пусть только родится!..»
– Я всё помню. Я помню такое, чего ты и не знаешь. Она с ним сначала ужасно мучилась. Жаловалась. «Нет, – говорит, – у меня материнского чувства. Урод я. Дерево». А потом что-то случилось. Я даже не заметил как. Правда, он очень славный поросёнок. Очень ласковый и умница. Гулял я с ним однажды вечером в парке. Вдруг он спрашивает: «Папа, что это приседает?» Я сначала не понял. Потом… Понимаешь, ветер, качается фонарь, и тени от него на стене. «Приседает». Очень точный образ, правда?
– Правда, – сказал Горбовский. – Писатель будет. Только хорошо бы отдать его всё-таки в интернат.
Матвей махнул рукой.
– Не может быть и речи, – сказал он. – Она не отдаст. И ты знаешь, сначала я спорил, а потом подумал: «Зачем? Зачем отнимать у человека смысл жизни?» Это её смысл жизни. Мне это недоступно, – признался он, – но я верю, потому что вижу. Может быть, дело в том, что я много старше её. И слишком поздно для меня появился Алёшка. Я иногда думаю, как бы я был одинок, если бы не знал, что каждый день могу его видеть. Женька говорит, что я люблю его не как отец, а как дед. Что ж, очень может быть. Ты понимаешь, о чём я говорю?
– Я понимаю. Но мне это незнакомо. Я, Матвей, никогда не был одиноким.
– Да, – сказал Матвей. – Сколько я тебя знаю, вокруг тебя всё время крутятся люди, которым ты позарез нужен. У тебя очень хороший характер, тебя все любят.
– Не так, – сказал Горбовский. – Это я всех люблю. Прожил я чуть не сотню лет и, представь себе, Матвей, не встретил ни одного неприятного человека.
– Ты очень богатый человек, – проговорил Матвей.
– Кстати, – вспомнил Горбовский. – Вышла в Москве книга. «Нет горше твоей радости». Сергея Волковского. Очередная бомба эмоциолистов. Генкин разразился желчной статьёй. Очень остроумно, но неубедительно: литература, мол, должна быть такой, чтобы её было приятно препарировать. Эмоциолисты ядовито смеялись. Наверное, всё это продолжается до сих пор. Никогда я этого не пойму. Почему они не могут относиться друг к другу терпимо?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});