Эликсиры Эллисона. От любви и страха - Харлан Эллисон
Рода прошла в гримерку и застыла на пороге. Она не могла оторвать глаз от трупа Нильса Беха в контейнере. Глаза его были закрыты, грудь неподвижна, руки вытянуты вдоль тела. Из оттопыренного кармана фрака торчали сплетенные пальцы контактных перчаток.
Потом Рода подошла к нему ближе, всматриваясь в его лицо, и прикоснулась к щеке Беха. Щетины не было, да она и не росла. Кожа была прохладной и бархатистой, какой-то странной женской текстуры. Странно, но во всем этом молчании она вспомнила витиеватую мелодию Liebestod, величайший траурный плач всех времен, но, вместо того, чтобы почувствовать грусть и скорбь, которую всегда вызывала в ней эта музыка, она вдруг почувствовала, как ее переполняет гнев. В тисках разочарования, задыхаясь от предательства, охваченная жаждой неистовой жестокости, она хотела ногтями порвать гладкую кожу его лица. Лупить его кулаками. Оглушить своим воплем. Уничтожить его. За ложь, за ложь, за ложь, за бесконечный поток лживых нот, за ложь о его жизни после смерти.
Ее дрожащая рука зависла над телом в контейнере. Это выключатель? Она нажала кнопку.
Он вышел из полубытия. Глаза по-прежнему закрыты. Он поднимался сквозь вселенную в алюминиевых тонах. Значит, опять. Опять и опять. Он подумал, что ему стоит постоять пару секунд с закрытыми глазами, собираясь с силами. Прежде, чем шагнуть на сцену. Ему все тяжелее было это делать. Последний раз было просто ужасно. В Лос-Анджелесе, в том огромном здании, с десятком ярусов и тысячами пустых лиц, но ультраклавесин был просто совершенством… Он открывал концерт Девятой сонатой, написанной Тими. Ужасно. Вялое, пустое исполнение. Нет, все ноты были сыграны безукоризненно, темп выдержан идеально, и все же вяло, пусто, без намека на глубину. И сегодня это произойдет снова.
Волоча ноги, он поднялся на сцену, и натянул перчатки. Безотрадная рутина воссоздания великого Нильса Беха.
Его публика, его обожатели – как же он их ненавидел! Как же хотел обратиться к ним и обличить всю эту клаку за то, что с ним сделали. Шнабель упокоился. Упокоились и Горовиц, и Иоахим. Но Беху в покое было отказано.
Ему не позволяли уйти. О, он мог бы отказаться и не позволить им запускать системы жизнеобеспечения. Но ему никогда не хватало на это решимости и сил.
Однако же хватало сил на безлюбовные мрачные годы наедине со своей музыкой, да? На это никак не доставало времени. Ему надо было быть сильным. Ему хватало сил, чтобы вернуться оттуда, где он был – и сохранить искусство и технику, которыми овладел. Да. Но в отношениях с людьми, в том, чтобы проявлять твердость, проявлять мужество – нет, этого ему никогда не доставало. Он потерял Доротею, соглашался на кабальные условия Визмера, молча переносил оскорбления Лисбет, и Нила, и Коша… О господи, Кош, жив ли он еще? Оскорбления, которыми они привязывали его к себе, на удачу или на беду – почему-то всегда на беду. И он дрейфовал с ними, уступал их требованиям, никогда не демонстрируя силу воли – да ведь и демонстрировать было нечего. Эта сила была спрятана где-то в самых глубинах его существа. И, в конце концов, даже Шерон стала его презирать.
Если бы он мог выйти на авансцену, встать там в ослепительном сиянии софитов и крикнуть им в лицо правду о них: «Упыри! Эгоистичные вампиры!» Мертвые, как и он сам, но по-другому. Бесчувственные, пустые.
О, если бы он мог! Если бы он мог хоть раз перехитрить представителя компании, броситься вперед и закричать…
Боль. Боль от пощечины. Его голова резко качнулась, и трубочки в шее отозвались скрипом. Звук пощечины эхом отозвался в его сознании. Пораженный, он открыл глаза. Девушка. С глазами цвета алюминия. Юное лицо.
Яростное. Тонкие губы крепко сжаты. Ноздри раздуты. Почему она так сердита? Девушка занесла руку, чтобы снова ударить его. Он вскинул скрещенные руки ладонями вперед, защищая глаза. Вторая пощечина была сильнее первой. Так она, чего доброго, разрушит всю систему его жизнеобеспечения. А ее взгляд! Полный ненависти.
Она ударила его в третий раз. Он видел ее глаза сквозь свои растопыренные пальцы – страстность, ярость. Он почувствовал накатывающую боль, и прилив ярости, и поразительно чудесное ощущение жизни, пусть и на мгновение. Потом он вспомнил и остановил ее.
Он перехватил ее занесенную для удара руку с невероятной даже для него самого силой. Пятнадцать лет он был зомби, оживая и двигаясь всего лишь семьсот четыре дня за все это время. И все же он был вполне исправен, вполне адекватен, вполне силен физически.
Девушка поморщилась от боли. Он отпустил ее руку и оттолкнул ее от себя. Она растирала запястье и угрюмо смотрела на Беха.
– Если я вам неприятен, – спросил он, – зачем же вы меня включили?
– Чтобы сказать вам, что вы фальшивка. Те, что вам аплодируют, ползают перед вами на брюхе, целуют ваши следы, не знают, понятия не имеют, но я знаю. Как вы можете? Как вы можете делать из себя такое постыдное зрелище?
Ее трясло.
– Я слышала вас еще ребенком, – сказала она. – Вы изменили всю мою жизнь. Я никогда этого не забуду. Но вот я услышала вас сегодня. Гладенькие схемы, никакого проникновения в музыку. Машина, сидящая за ультраклавесином. Механическое пианино. Вы же знаете, что такое механические пианино, верно, Бех? Это вы.
Он пожал плечами. Обойдя ее, сел на стул и посмотрел на свое отражение в зеркале. Сейчас он выглядел старым и измученным, его неизменявшееся прежде лицо изменилось. Пустые глаза без блеска, без глубины. Пустые как беззвездное небо.
– Кто вы? – тихо спросил он. – Как вы сюда попали?
– Хотите вызвать охрану? Давайте. Арест меня не пугает. Но ведь кто-то должен был сказать вам правду. Стыд и позор! Вы ходите по сцене, вы делаете вид, что отдаетесь музыке – неужели вы не понимаете, как это ужасно? Исполнитель – это творец, художник, интерпретатор, а не просто машина для проигрывания нот. Возможно, я неверно выразилась. «Художник». И где же теперь ваше искусство? В состоянии ли вы заглянуть в то, что таится за нотными значками? Растете ли вы от концерта к концерту?
Внезапно, несмотря на ее прямоту и ненависть, несмотря на самого себя, Бех понял,