Юрий Иваниченко - В краю родном, в земле чужой
Ночами все, в общем-то, складывалось тоже нормально - тепло и защищенность, и самоощущение любимой игрушки в сильных и опытных руках. Упругие усы нежно щекотали чувствительную кожу на шейке, маленькие соски, скользили по шелковистой ложбинке между грудей, возвращались к трепетным впадинкам над ключицами.
Мари гладила, целовала крепкие мышцы, осторожно и ласково прикасалась к шрамам и рубцам, и засыпала, прижимаясь щекой, утопая в теплой, доброй ладони.
По воскресеньям и на праздники отправлялись в церковь, и много раз в золоте и лазури угадывала Мария лик Господа - и благодарила его, искренне и невычурно, что дал Он ей все, что может пожелать женщина, добавляя - совсем уже в глубине души, - что счастье такое даровано ей незаслуженно, что маленькой и грешной ей достались дары, предназначенные иной, более достойной.
... А весной, едва подсохли дороги, прибыл Александр Кобцевич.
Не сам приехал - привезли, простреленного навылет на дуэли, вызвавшей недовольство Императора. Супруга, в тягости, не смогла покинуть Петербург, а граф не счел возможным пока там находиться.
Мари еще сумела убедить себя, что пронзительный жар и истома, волнами прокатившиеся по телу, вызваны жалостью и состраданием к бледному, исхудалому, с отросшими локонами Александру, полулежащему в подушках. И дурноту внезапную, и слабость в ногах объяснила только запахом снадобий лекаря, да случайно увиденным клочком корпии с засохшей сукровицей.
Но дело было совсем не в женских слабостях - и они оба ясно читали в глазах друг друга.
И когда, спустя три недели, рана зажила, и Кобцевич начал отдавать визиты, и приехал к ней (почему-то в отсутствие Дмитрия Алексеевича), сдерживаться не достало сил...
Еще несколько сладостных мгновений Мари что-то шептала, с восторгом и ужасом впервые ощущая, как наливается ее тело блаженно-горячим напряжением, а потом только и могла, что удерживаться на самом краешке сознания, и прижимать губы к губам и шее Александра, заглушая рвущиеся из глубины естества крики. А когда резкость и звуки мира восстановились, подумала: вот что значит стать женщиной, - и в истоме прижалась к гладкой горячей груди любимого.
На третью ночь, когда свежий, пахнущий банными травами Дмитрий Алексеевич ласкал ее с привычной нежностью, Мари тайно, стыдясь себя самой, почувствовала, что единственно приятное и значительное здесь - мысль об Александре, и в тот лишь момент нечто дрогнуло в ней, когда прихлынуло воспоминание о пережитом блаженстве.
И когда Дмитрий Алексеевич, ее муж перед Богом и людьми, Богом посланный, лучший из людей, с которыми ее сводила и когда-либо сведет судьба, уснул Мари заплакала, впервые почти за год замужества.
Еще раз она плакала неделю спустя, в церкви, назавтра после сладостного и тревожного безумия в спальне Кобцевича, в то время, когда Дмитрий Алексеевич и старый граф ездили по дальним полям, уточняя какие-то вехи.
Плакала, потому что сейчас только со всей беспощадной ясностью осознала глубину и боль никогда, отмеренного двумя нерушимыми венчаниями.
А еще потому, что почувствовала: станет матерью ребенка, который будет носить фамилию Рубан и отчество - Дмитриевич, и не дай ему Бог догадаться, кто на самом деле его отец.
И плакала, потому что понимала - грешна, паче грешна последней деревенской покрытки, потому что ни в чем не раскаивалась и ни у кого ни за что не могла попросить прощения. Знала - право, действительно знала, а не просто верила, что вернется Александр, сменит ненавистный Петербург на любимую Павловку - и они вновь найдут день и час, чтобы оказаться вдвоем, чтобы стиснуть друг друга в грешных, незаменимых, Судьбе угодных объятиях.
ГЛАВА 9
Одно понял Саша Рубан - кроме, конечно, своей конкретной задачи, - что с этим начальством каши не сваришь. Вроде уверены, вроде вычислили всех, кто может помешать, и расклад сил однозначно в нашу пользу, так что если придется пострелять, так самую малость и в начале. При первых арестах и захватах коммуникаций. Игра в одни ворота. И в то же время размахиваются, как перед большой войной - тут тебе и танки, и десантники, и гэбэшные дивизии, и все какие ни есть спецназы... Зачем? Чтобы всех взбаламутить, и сопротивлялись не от себя, а потому что столько против них, и от мысли о собственной значимости?
Конкретная задача ясна: выехать, захватить, арестовать, доставить. Сроки, средства, списки, пункты... И все, вроде бы. А танки на улице - на фига-то? Чтобы пошуметь на весь мир? Чтобы вместо нормальной смены вывесок (впервые, что ли?), до которой дела будет паре тысяч крикунов, взбаламутить всю страну? И солидные вроде бы люди, первые руководители, а не понимают того, до чего допирает милицейский майор.
Жаль, что казарменное положение - а то бы взять бутылку, на природу - и надраться до зеленых чертиков! Правда, ему, командиру, сорваться на пару часиков можно пока, но куда срываться? Домой, к Таньке, выслушивать очередные песни про то, что денег нет, порядка нет, жрать нечего, а по кэйбл опять порнуху крутят? Американский фильм с немецким дубляжем и финскими субтитрами? Выслушивать и замечать, что она нет-нет и поглядывает на часы и ужина действительно нет, и в холодильнике пустота, словно всерьез она здесь уже не живет, а так только, пребывает и только ждет, когда же наконец он укатит к себе на службу... Или - не так? Прошла уже плохая полоса, и она только и дожидается его, обрадуется неожиданному возвращению - неделю не виделись! - и захлопочет на кухне, а он, бросив амуницию в прихожей, встанет в проходе, загораживая проем, и будет смотреть, глупо улыбаясь, как Танечка, приплясывая на чудных своих ножках, собирает ужин ("так, на всякий случай, сготовила на двоих"), а потом на мгновение прижмет к щеке его тяжелую ладонь и заглянет в глаза...
Три года прожили - а она всегда разная, и ничего с нею неизвестно наперед; знает Сашка только, что любит ее - всякую, что все другие женщины просто стерлись, едва появилась Таня. Еще не его, еще кошка-которая-гуляет-сама по себе, но если понадобилось бы не три месяца вести "осаду", а тридцать три года топтаться следом, и глотать колкости, и просить - именно просить, чего Сашка не допускал прежде вовсе, - и это составило бы лишь малую плату за счастье назвать ее своею женой.
Много раз, просыпаясь по ночам, Рубан смотрел на ее лицо, на тело, ясно различимые в полутьме, и неслышно шептал: "Моя. Никому не отдам", - хотя никто, кажется, не собирался всерьез отбирать.
Сашка для себя придумал, почему это: никто же не знает, какое на самом деле сокровище - Таня. Видят - этого не спрячешь, что красивая, слышат - если кто рискнёт с нею заговорить, что остра и умна, понимают - глаза-то есть! что разбирается в вещах, и не просто "что почем", но никому не дано знать, как нежна и тонка ее натура, как умеет из ничего почти создавать она уют и красоту, как изобретательно и вкусно она готовит и как жгуче-откровенно и страстно может она ласкать...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});