Евгений Войскунский - Девичьи сны (сборник)
– Догнать их, догнать! – вопил капитан. Над его черным беретом колыхалось огромное перо. – Навались!
Сидя на банках спиной к китам, мы не видели их, но понимали, что они не очень-то хотят, чтобы их настигли.
– Ага, толстячок! – закричал капитан, подавшись вперед, чуть не щекоча своей бородой лицо загребного. – Вот так, матросы, еще немного, и мы его возьмем! – Он повел вправо рулевое весло. – Давай, давай! Эй, гарпунщик! Не спи, чтоб тебе не иметь отпущения грехов! Готовься!
А Жануарио – он-то и был гарпунщиком, с его бычьей силой, – уже стоял наготове в носу лодки, за моей спиной. Я сидел на носовой банке, от бешеного темпа гребли сердце так колотилось, что казалось – вот-вот оно выскочит и, горячее, плюхнется в океан… в этот, как его… Мозамбикский пролив… и пролив задымится… Пот катил по лицу, заливая глаза… Voto a Cristo! Нелегко быть моряком короля Маноэля…
Стоя за моей спиной, Жануарио громко сопел и бормотал себе под нос – молитву, что ли? Один из трех гарпунов, лежащих на длинной полке под планширем, был у него в руках. Эти гарпуны – страшное оружие, они тяжелые, с острым железным наконечником. Такой вопьется в китовое мясо – уф-ф-ф!
– Суши весла! – скомандовал капитан «Рафаэля».
Теперь лодка скользила по инерции, и слева от нее оказался кит. Мой кит! Мы его догнали! Он плыл, приподняв огромную голову, и начал было поворачивать…
– Бей, гарпунщик! Не дай ему уйти!
Жануарио размахнулся и, хрипло вскрикнув, метнул гарпун. Футов сорок было до кита, даже больше, но недаром Жануарио слыл первым силачом флотилии: посланный им гарпун летел чуть ли не со скоростью ядра из бомбарды. И воткнулся киту в бок. Да, прямо в лоснящийся на закатном солнце жирный бок – мы видели это! Мы заорали от восторга – но тут же ор и оборвался. Раненый кит дернулся, и размотавшийся до конца канат, которым гарпун был привязан к планширю, резко сотряс лодку. Жануарио повалился навзничь…
– Эй, на носу! – выкрикнул капитан. – Второй гарпун!
И тут от удара по голове я свалился с банки на дно шлюпки. Не знаю, успел ли Аффонсо метнуть в кита второй гарпун. Да, Аффонсо… он греб на соседней банке, его широкая спина, обтянутая желто-серой фуфайкой, была у меня перед глазами. Он кинулся через мою банку к планширю, под которым лежали гарпуны, при этом локтем или кулаком двинул меня в висок. Кажется, я потерял сознание… а может, просто красным полотном заката заволокло… не знаю…
Но хорошо помню, что очнулся в воде. Холодная вода плеснула в лицо, и снова стал я зрячим… Увидел рядом качающийся берет капитана с мокрым пером… А вот голова Аффонсо в желтой вязаной шапке, приросшей, наверно, к его волосам…
Черная корма нашей лодки косо уходила под воду…
4
Ну и задал мне работы Тукарам! Уже несколько дней бьюсь над одним его стихотворением. Таким высоким стилем воспевает божественную любовь, что я пребываю в сомнении: не использовать ли старинную – церковно-славянскую – лексику? Наподобие того, как это сделал Гнедич при переводе «Илиады»…
Нет, я, конечно, не сравниваю. Я не Гнедич, а Тукарам – не Гомер. Он, как рекомендует его в своей антологии Митчелл, самый знаменитый из старых маратхских поэтов. Выходец из низшей касты шюдра, странник, аскет… удивительный идеалист из семнадцатого века… Жилось Тукараму трудно, как и каждому идеалисту, и прожил он, бедняга, всего сорок лет.
И вот я сижу над пожелтевшими страницами антологии «The chief Marathi poets», составленной Митчеллом в конце девятнадцатого века, и ищу слова, наиболее точно передающие красоту и смысл оригинала. Перевожу, как вы уже поняли, с английского. Маратхский язык я немного знаю, научился разбираться и в письме деванагари, но этого мало, чтобы напрямую переводить старые индийские тексты. С английского – мне легче. Обложился словарями, под рукой шастры – священные книги индусов. Пепельница полна окурков, в комнате сильно накурено – Катя придет с работы, обругает меня, кинется открывать окно. «Ты какой-то сумасшедший, – скажет. – Неужели приятно сидеть в дыму?» А я отвечу цитатой из Горация: «Лучше безумцем прослыть и болваном, чем умником хмурым». «Ну, – засмеется Катя, – ты все-таки не безумец, значит – болван».
Она хорошая, моя Катя. Заботливая, домовитая. Первое время, когда приехали из Испании, мы жили врозь. Мама тяжело болела, я долго ее тянул – почти три года. Конечно, очень помогали учительницы из ее школы. И Катя приезжала из своего Медведкова, дежурила у постели мамы, когда я уходил по своим делам, навещала маму, когда ее клали в больницу. А после маминой смерти Катя с Сережей переехали ко мне. Наш брак не зарегистрирован. Я не зову Катю ни в загс, ни в храм (она верующая), а она тоже помалкивает. Хотя я понимаю, чувствую, что ей неприятна неурегулированность наших отношений.
Эта моя повышенная чувствительность… Порой она тяготит меня, но я не знаю, как от нее избавиться. Да и можно ли?
Я Кате сказал, что в прошлой жизни она была цирковой наездницей.
– Что за чушь, – удивилась она. – Какая еще прошлая жизнь? Такого не бывает. И я боюсь лошадей.
Я не стал спорить. Но точно помню: однажды во время моих «озарений» (так уж я называл про себя это) я видел: бежит ровной рысью по цирковой арене вороная лошадка, посреди манежа щелкает шамберьером длинноволосый мужчина с лицом ирокеза, весь в позументах, а на лошадке, на пурпурном седле стоит она, моя Катя, ошибиться невозможно – ее лицо, ее изящная фигура, затянутая в сверкающее серебряное трико… Я даже афишу увидел на круглой тумбе, и представилось мне, что цирковое действо происходит в каком-то южном городе – в Ростове-на-Дону, возможно… Лошадка бежит вдоль барьера, и Катя готовится совершить прыжок, сальто-мортале… ах, не надо, не надо!..
Прыжка я не видел, но испытал страх за Катю, и казалось, что однажды она все-таки упала на арену. Может, поэтому теперь боится лошадей?
Сегодня Тукарам дается мне плохо. Пачка «Мальборо», начатая утром, подходит к концу. И странное ощущение вдруг возникает: будто должно произойти что-то нехорошее.
Встаю, открываю окно. С привычным уличным шумом, с вечным гулом транспорта в комнату входит февраль. Морозный воздух холодит лицо и руки. Неохотно рассеивается табачный дым. И неизвестно откуда – из глубин подкорки, что ли, – является летучая мысль о граде Китеже.
Не в первый раз уже. Довольно давно я вычитал эту сказку… вернее, сказание… Вы помните, наверное. Тринадцатый век. «Прииде нечестивый и безбожный царь Батый на Русь воевать; грады и веси разоряше… людие мечу предаваше… и бысть плач великий». Плакал и благоверный князь Георгий, внук равноапостольного князя Владимира. А поплакавши собрал дружину, Богу помолился – и пошел навстречу Батыеву войску. «И бысть сеча велия и кровопролитие многое». Храбро бились русские, но очень неравны были силы. Князь Георгий с остатком своей дружины ушел вниз по Волге и засел в Малом Китеже. Весь день бились с Батыем, осадившим город, а ночью Георгий с уцелевшими бойцами бежал в Великий Китеж, что стоял на берегу озера Светлый Яр (или Светлояр). Утром Батый ворвался в Малый Китеж и стал выведывать: куда ушел Георгий. Некто Гришка Кутерьма не выдержал пыток и указал хану дорогу на Великий Китеж. Но когда Батыево войско приблизилось, этот город – этот странный град – по Божиему заступничеству стал для татар невидимым. Будто и не было его. Будто он опустился на дно Светлояра.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});