Кто смеется последним - Юрий Львович Слёзкин
Чудак замолк на время, отирая платком вспотевший лоб. Зрительницы задохнулись от сдерживаемого волнения.
— Я русский, благородные граждане, — вскричал он, — я рожден в стране, где царствует кровавый большевизм, где ежеминутно проливается кровь, где дети убивают отцов, где голод и мор празднуют победу. Я родился в честной семье, я воспитывался в уважении к старшим, в любви к родине, в почтении ко всему, что поддерживает порядок, законность и веру. Я был добрым христианином. И в великую войну я, наравне с другими юношами своей страны, пошел проливать кровь. Я верен был долгу, верен был союзникам, верен был вам, прекрасные дамы и благородные кавалеры…
Бурные, рокочущие аплодисменты всего зала на время прервали речь Коростылева, но он с еще большим воодушевлением продолжал:
— Да, я знал, что такое долг, что такое верность, что такое присяга. Я чтил эти святыни, как чтите их вы. И когда началась у нас революция — я не изменил им. Но судьба судила иное. Тяжкие испытания постигли мою родину, в то время когда вы, леди и джентльмены, ликовали, празднуя блестящую победу. Но я не сдавался, я шел против лавины, и она задавила меня. Последние остатки нашей доблестной когда-то армии эвакуировались. Нужда и лишения угнетали нас, но пока вера жила в наших душах — мы боролись. Я жил в концентрационном лагере под Салониками, я служил лакеем в Константинополе, я продавал газеты в Праге, я таскал тяжести в Киле, я собирал виноград в Испании, я малярничал в Париже, я умирал с голоду в Берлине, но все же жил, потому что верил. Никому не было дела до меня, но я жил, потому что верил, что настанет час. А теперь, когда столько почтенных граждан заинтересовано в моей судьбе — я говорю «довольно». Потому что у меня нет веры, потому что Россия живет без меня, потому что Советы празднуют седьмую годовщину, и никто не поручится мне, что они не станут праздновать пятидесятилетия. Вот почему сейчас я бестрепетно подымаю руку, прикладываю дуло к виску и…
Сдержанный крик пронесся по залу, лица испуганно и жадно вытянулись, дамские руки зажали уши, и только один голос, прозвучавший особенно резко в наступившей колодезной тишине, голос Ванбиккера произнес отчетливо:
— Ерунда.
Широкая улыбка тотчас же растянула губы самоубийцы. Он опустил руку с револьвером и заговорил снова:
— Виноват, мне почудилось, что кто-то сказал «ерунда». Не есть ли это знак сомнения? Не есть ли это знак надежды для меня? Быть может, m-r имеет основание полагать, что Советы не доживут до своего пятидесятилетнего юбилея? О, в таком случае у меня достало бы силы ждать еще…
Но чей-то решительный, зычный бас перебил оратора:
— Да стреляйтесь, черт вас возьми совсем!
А другой теноровый подхватил:
— Бьюсь об заклад, Матюрен, что он трусит. Он идет на попятные и сейчас запросит пардону.
— Ну нет, это ему не удастся, — снова ввернул бас, — и это так же верно, как то, что я Леон Мари!
— Если он еще станет медлить, мои нервы не выдержат, — откликнулся басу с другого конца залы чей-то дребезжащий сопрано.
Но тут один щеголь из первого ряда пружиной вскочил с места и почти завизжал, выкинув из глаза монокль:
— Тише, тише, тише!.. Сейчас он будет стреляться! Он должен стреляться. Он не может не стреляться!
Сдержанное гудение всего зала резонировало ему.
— О, великодушные граждане и прелестные гражданки, — тотчас же подхватил Коростылев, прижимая руку к сердцу, как оперный певец, отвечающий на приветствия, — я нисколько не собирался обмануть ваши ожидания. Это отнюдь не входит в мои расчеты. Конечно, я буду, я должен, я не могу не стреляться. Потому что никто из вас, даже джентльмен, сказавший «ерунда», не разубедит меня в том, что Россия потеряна мною навеки. Вот почему я выбрал именно сегодняшний день для того, чтобы проститься с вами. И, надеюсь, что он навсегда останется у вас в памяти.
— Ладно! — снова крикнул кто-то из средних рядов, — я поставлю в календаре на сегодняшнем числе большой крест, чтобы отметить твою кончину.
— И это будет самое остроумное, что можно придумать, — отвечал хладнокровно самоубийца, — только прошу вас — не перепутайте числа. Если не ошибаюсь, сегодня…
Но его перебили с разных сторон:
— Будет!
— Довольно!
— Знаем и без тебя!
— А ну-ка, решайтесь!
Рука с револьвером снова поднялась к виску, снова дамы, взвизгнув, заткнули пальцами уши, мужчины плотнее уселись в кресла и, застыв, открыли рты. Но в то же мгновенье чья-то другая рука опустилась на руку Коростылева. Чья-то темная фигура в крылатке выступила вперед.
— Именем закона, вы арестованы, — произнесла она.
Неистовый, оглушительный вой, свист, треск ломаных стульев тотчас же прокатился по залу. Сотни рук, сжав кулаки, потрясли густой воздух, десятки фраков ринулось на эстраду. Но безмолвные полицейские выросли на их пути.
— Это грабеж! — вопил хор разъяренных голосов.
— Это шантаж!
— Мы требуем деньги обратно!
— Он должен стреляться!
— Кто смеет помешать нам досмотреть до конца!
И ни один голос не поднялся в защиту неудачливого самоубийцы.
Садясь в автомобиль рядом со своей дочерью, Ванбиккер процедил сквозь зубы:
— Я всегда говорил, что русским помогать нельзя. Они непременно надуют.
— Но среди них есть исключения, — отвечала Эсфирь, глядя на подходящего Самойлова. — Браво, господин лейтенант! Тот, кто умеет исполнять приказания, тот умеет и приказывать… Я готова вас выслушать…
— Но, m-lle, к сожалению, я оказался бессильным… Я в отчаянии… все произошло…
— Как нельзя более лучше, — перебила его m-lle Ванбиккер. — Жду вас завтра с подробным докладом, после чего мы поищем способ освободить этого чудака… Покойной ночи.
Мотор заработал, зеркальная дверка залила матовым блеском миллионера и его дочь. Лейтенант растерянно провожал их взглядом, полным недоумения.
А за несколько километров впереди лимузина Ванбиккера мчался другой автомобиль. В нем сидели за спущенными шторами — русский эмигрант Коростылев, арестовавший его агент и два жандарма.
В полном