Олег Костман - «На суше и на море» - 88. Фантастика
Да, но… Может быть, в этом и дело? В отработанности, в Инструкции: ведь когда косморазведка шла на обследование той или иной планеты, первыми на ее почву ступали все-таки роботы. Они наводняли планету приборами, которые передавали в Управление максимум информации о том, с чем столкнутся все пять чувств человека на новой планете, каким воздействиям подвергнется его скафандр — буквально на сколько сантиметров погрузится в песок его тяжелый башмак. Все это обрабатывалось в Управлении — и компьютеры выдавали Инструкцию, так что, строго говоря, задача косморазведчика состояла только в том, чтобы, педантично исполняя все положения Инструкции, проверить ее на месте. Инструкция не ошибалась почти никогда, и неприятности случались только с теми, кто отступал от нее. Но и на этот случай существовала своя Инструкция — для тех, кто будет спасать отступивших от кодекса. В сущности каждый шаг косморазведчика был предусмотрен. И наверное, какой-нибудь Инструкцией было предусмотрено, что, если с кораблем происходит нечто подобное аварии, происшедшей с «Волопасом», его можно вычеркивать из списков флота косморазведки: корабль и его экипаж просто обязаны перестать существовать. Но получается, они нарушили Инструкцию тем, что случайно остались живы? Да нет же — ведь двое все-таки погибли. И Лапушкин…
При воспоминании о Лапушкине Гуров терялся. Как он мог, как он все-таки мог?! Испугался неизвестности и выбрал смерть, оказавшись в этом слабее Гурова? Или… сильнее? Но почему он крикнул «Берегись!»? Разве мог когда-нибудь Лапушкин знать, какое слово станет последним в его жизни?… Но от чего он предостерег? От какой опасности? О, если бы так! Но ведь за все время пребывания здесь Гуров не встретил никакой опасности — явной, разумеется. А вдруг Лапушкину что-то померещилось…
Почему, почему?… Он мог бы ответить на этот вопрос, если бы получше знал Сашу. Уж, казалось, постоянный риск должен был не только сплотить их, но и сделать близкими людьми. Нет… Они просто притерлись друг к другу, как части отлично отлаженного механизма, оставаясь все-таки при этом самостоятельными частями. Тайники их душ были закрыты друг от друга. В этом Гуров еще раз с горечью убедился, когда начал рассматривать, что же он унес из корабля, что же оставили ему друзья в наследство. Вот оберег Аверьянова: сувенир с Длугалаги, крошечная статуэтка ее обитательницы, космической путешественницы: золотистый каплевидный камешек, слабо светящийся во мраке. Вот граненый стакан: прочитав в каком-то ветхом фантастическом романе о космонавте, бравшем с собой в далекие миры этот предмет, почему-то бывший для него символом Земли, шутник заказал себе небьющуюся копию стеклянных стаканов древности. Вот карманный диапроектор: семья Лапушкина, виды его родного Красноярска… Все трое заканчивали Восточносибирскую академию космической разведки, знали друг друга с первого курса, и все-таки Гуров не смог угадать, кому из них было написано то письмо. Листок бумаги был вставлен меж полос пластика: видно, письмо хотели сберечь от времени. Под слоем пластика строчки казались выпуклыми, живыми, говорящими. Боже мой, как давно Гуров не видел писем! Тем более — таких. Давно. Теперь мало кто увлекался этим архаическим делом: телесвязь достигла совершенства. Ему пришлось сделать некоторое усилие, чтобы сосредоточиться на письме. Перед глазами словно туман сгустился. Но вот он различил одну фразу — и уже не смог оторваться. Это был почти конец письма, но потом, снова и снова перечитывая его, Гуров всегда начинал именно отсюда: «Береза, белая лисица…»
Когда он находил взглядом эти слова, глаза его на какое-то мгновение жмурились, словно от внезапного светового потока. Даже мольбы и жалобы покинутой женщины не трогали его так, как эти три слова. Гуров смутно чувствовал, что и для того, кому предназначалось это письмо, они значили очень много, были как бы своеобразным паролем, открывающим путь в прошлое, в мир воспоминаний. Как будто, написав и вдобавок дважды подчеркнув эти слова, женщина хотела заклясть, вернуть любимого. Она с безжалостной настойчивостью пыталась воскресить в его памяти не сцены любви, но почему-то картины природы:
«…Неужели ты не понимаешь, что для меня ты теперь все равно что умер? Вот что сводит с ума. Ты жив — а мертв. Но ведь мертва для тебя и я. Но мне все-таки легче, я могу прийти туда, где мы бывали вместе, и оставить там цветы, как на могиле. Какое множество могил…
А помнишь, как мы уплыли на лодке на косу и там ждали закат? Помнишь? Темнело медленно-медленно, и вода была медлительная, похожая на переливчатую ткань: то мутно-серую, то жемчужно-розовую, с ослепительной золотой полосой, дрожащей там, где в волнистых облаках тонуло солнце. Потом оно село, краски тотчас полиняли, угасли, ночь будто упала на землю.
Помнишь, река касалась берега, медленно шуршали волны. Мы лежали на песке, смотрели в костер, то и дело терзая его длинной ивовой веткой, и тогда щедро летели искры. И мы говорили о том, что раньше ни мне, ни тебе не приходилось почему-то смотреть на костер вот так, снизу, и мы не знали, что отсюда искры кажутся похожими на змейки: огненно-верткое тело и голова-вспышка. Вырывались из костра, на миг затмевая первые звезды, но тут же исчезали, а звезды бесконечно лили свой бледный свет.
Что я пишу? Что пишу?… Но неужели ты забудешь… Помнишь, как тогда, летом, мы ездили в тайгу? И как пахла разогретая солнцем трава, и на просеке жгло спину, а земля была еще сырая после дождя и парила? И тебе показалось, будто что-то белое мелькнуло в чаще, словно пробежало, и мы пошли туда, а оказалось, что это стая берез, и стволы у берез были до того белые, что нельзя было их погладить, не забелив ладоней. И ты сказал: „Береза, белая лисица…“ Любимый мой!»
Гуров столько раз прочел это письмо, что не просто выучил его наизусть — иногда казалось, что это написано для него. И самообман был приятен. Легче будто бы становилось. И Гуров впервые в жизни задумался о том, что о его гибели пожалеет, наверное, только командир отряда разведки, утративший хорошего взводного. Родителей Гуров не помнил: погибли при аварии. Не по наследству ли досталась ему его гибель?… С двух лет он воспитывался в доме для детей погибших космонавтов, со всеми в добрых отношениях был всю жизнь, как и положено человеку, но ни там, ни в отряде ни с кем особенно близко не сходился. И хотя за пять лет опасной работы в косморазведке не раз рисковал жизнью, выручая товарищей, и его выручали, конечно, не задумываясь, задушевных друзей у него все-таки не было. Что риск? Профессиональная привычка. Как и привычка быть смелым, самоотверженным, честным, добрым… Привычка, но не потребность вдруг проявить эти высокие качества по отношению к единственному для тебя другу: мужчине или женщине.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});