Гротески - Ганс Гейнц Эверс
Ну до чего же люди глупые! Да если бы у него, Отинга, все дети появились на свет! Но, черт возьми, каких же немалых денег стоили «хорошие советы и действенная помощь».
Далее у нас Хаммель Вильгельм, резчик по камню, – нарушение параграфа 172 Имперского уголовного кодекса (супружеская измена). Его участие в преступлении так же значительно, как участие Девы Марии в собственной беременности. Однажды ночью жена его соседа забежала к нему в комнату, спасаясь от побоев мужа. Как итог, они просто вместе уснули, и в таком безмятежном сне их и застали на следующее утро. И муж, который уже давно хотел избавиться от жены, не преминул воспользоваться такой жирной возможностью для начала бракоразводного процесса. Все прошло как по маслу, но счастливому разведенному и этого оказалось мало – он требовал судебного преследования прелюбодея и разрушителя святых брачных уз в соответствии с параграфом 172 Имперского уголовного кодекса.
Слава богу, пробурчал про себя Отинг, что не все мужья готовы подавать на развод из-за маленькой измены и уж тем более не каждый рогоносец пойдет подавать заявление в суд. Тогда б все поголовно сидели за решеткой!
Майер Исидор, банкир, – злонамеренная несостоятельность.
Майера он знал. Довольно скользкий тип, но все же весьма и весьма обходительный, да и не раз оказывал помощь. Как жаль, как жаль! Майер взаправду вызывал сочувствие! Но, может быть, все еще и образуется. В любом случае адвокат доктор Книффлих сделает все возможное.
Злонамеренная несостоятельность? Нет! В этом отношении Отинг был абсолютно чист – за исключением Фаро, у него не было банка.
Заседание довольно быстро подошло к концу. Уже в половине первого Отинг сидел в «Монополе» и наслаждался своей икрой с маслом.
– Ну, как ваши дела? – спросил ротмистр.
– Как по маслу! – улыбнулся Отинг. – Какое счастье, что со всеми делами управились уже сегодня! Бидер – шесть месяцев тюрьмы, Штир – три года каторжных работ, Либлих – пять недель заключения, Штопслер – три года и два месяца заключения, чета Думхарт – два года, Вильгельм Хаммель – четыре месяца! Просто рекорд! Что там? Всего вместе три года каторжных работ, восемь лет, один месяц и одна неделя тюремного заключения!
– А что с евреем Майером? Его дело ведь тоже рассматривали сегодня?
– Оправдан, ротмистр, полностью оправдан! Доктор Книффлих был на высоте! С этим делом сразу все было ясно: много шума из ничего.
И Отинг снова принялся жевать так, что слышно было, как у него меж зубов хрустит поджаренный хлеб.
Хелла
С веткой магнолии в руке Хелла спускается по лестнице в туманный сад в утренний час. Она свистом подзывает своих собак, и они прибегают – пара борзых, длинношерстные, остроносые, истинные порождения сарматской степи.
Хелла бьет их кнутом, да так, что они скулят и воют и злобно, мстительно смотрят на нее прищуренными глазами. Но затем она отбрасывает кнут и гладит их.
Она ступает по влажной траве меж двух своих волокущихся питомцев. Сиреневым цветом тянется за ней широкий шлейф ее халата. Халат распущен, но рыжие волосы Хелла держит заколотыми, собранными в гордиев узел.
Медленно она идет между своими собаками; унизанные браслетами руки опущены, в свободных пальцах она держит благоухающую ветвь.
Ветку магнолии.
Хелла размыкает уста. Ее голос монотонный, без жизни, и в то же время он очень чувственный, трепетный, вздымающийся и опускающийся…
Хелла затягивает – то ли речь, то ли песнь без рифмы:
– Госпожа, услышь же меня, моя суровая дива, богиня целомудрия и смерти, та, что властна над телом моим. Выслушай меня, владычица безмилостная, выслушай меня. Я зову тебя, ибо я есть твоя рабыня. От ивы зову я тебя и от веревки на том суку, в чьей петле так весело качался шестнадцатилетний возлюбленный. От стальной пули зову, которую граф, опьяненный страстью, по наущенью моему пустил в сердце свое. От решетки зову, за коей заключен юноша, укравший ради меня бриллиант. От холодных кирпичных стен дома для умалишенных зову, где два брата, сведенные мною с ума, проглядывают воспаленные очи в ночь. Всеми бедами я зову тебя, несказанным горем, всем, что ты дозволила мне, жрице твоей. Дуэлью и убийством, лжесвидетельством и воровством. Самоубийством и болезнью, безумием и смертью призываю тебя.
Своим последним славным делом взываю к тебе, о, госпожа, – лихорадкой ума того белокурого юноши с детским лицом, который по одному проблеску очей моих убил мать свою и принес мне ее еще теплое сердце, дабы я скормила его псам своим.
Всем, всем, всем свершенным взываю к тебе, о, госпожа, богиня моя, и прошу – дай мне этого мужчину! Услышь меня, моя суровая богиня. Его шаг упруг, а говор легок. Для него нет слишком дикого коня и слишком широкого ручья. Ни одна скала не была для него слишком крутой. Он самый быстрый в охоте на лис, первый в плавании на парусной лодке. Ибо он может – и будет! И еще он умен – о, как я его ненавижу! Госпожа тлена и распада, отдай же мне этого человека! Прекрасно и велико тело его, прекрасна и велика душа его. Он танцевал со мной – и так, так я никогда не танцевала. Я, жрица твоя, ученица твоя, в нем вижу властителя. О, не покинь же меня, владычица. Узри, как в бессилии против него сокрушаюсь я днями, неделями. Все, все, что сплела я в сетях моих, все тайные искусства, коим ты научила меня… над ними он… лишь смеется!
Он, лобзая персты мои, смеется.
Отдай мне этого мужчину, о, госпожа. Я умоляю тебя, моя богиня, за все, что сделала я для тебя. За все то отвращение, которое я испытывала, когда неприятное дыхание мужчин касалось щек моих. За все унизительные игры, в которые я играла, чтобы они заплясали-таки под мою дудку – эти макаки,