Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна - Густав Майринк
У лейб-медика вдруг сильно забилось сердце. Навевающий сонную негу весенний воздух, дурман цветочных ароматов, детский смех, город внизу, подернутый золотистой дымкой, взметнувшийся к небу контур собора, вокруг которого роились галдящие галки, — все это почему-то вновь пробудило смутное чувство вины перед самим собой. Неужели он всю жизнь обманывал свою душу?
Пингвин даже загляделся на потеху детей, на то, как ударами кнута они заставляли крутиться в вихрях белой пыли пестрые, похожие на кегли волчки. В детстве он не знал такой забавы, и теперь ему казалось, что он проспал долгую и счастливую пору человеческой жизни.
Домишки, в открытые двери которых он заглядывал, чтобы разузнать, как найти лицедея Зрцадло, встречали его мертвой тишиной.
В сенях одного из них был выгорожен закуток с застекленными оконцами, вероятно, в мирное время здесь продавали булочки, обсыпанные синими маковыми зернышками, или огуречный рассол, в котором, по местному обычаю, вымачивали сыромятный ремень, чтобы клиент, выложив геллер, мог обсосать его целых два раза.
Над дверями другого дома висела черно-желтая вывеска с обшарпанным изображением двуглавого орла и полустертой надписью, извещавшей, что у хозяина имеется лицензия на торговлю солью.
Но все вместе производило тягостное впечатление руин давно умершего бытия.
Даже лист бумаги с большими, некогда черными буквами: «Zde se mandluje», что должно было означать: «За десять крейцеров прачки могут здесь катать белье в течение часа», наполовину истлел и ясно давал понять, что хозяин сего предприятия расстался с надеждой на всякий доход.
Безжалостная фурия войны повсюду оставила следы своих разбойных налетов.
Лейб-медик решил наудачу заглянуть в последнюю лачугу, из трубы которой длинным червяком вился сероватый дымок, исчезая в безоблачном майском небе. После долгого безответного стука в дверь Флюгбайль вздрогнул, увидев перед собой Богемскую Лизу. На коленях — деревянная плошка с хлебной похлебкой, на лице — выражение чуть ли не радостного удивления. Она сразу узнала выросшую на пороге фигуру.
— Привет тебе, Пингвин! Ты ли это?!
Убогая комната, служившая одновременно кухней, столовой и спальней, о чем свидетельствовали груды тряпья, клочья сена и скомканные газеты в углу, заросла грязью и паутиной. Стол, стулья, комод, миски и чашки стояли и валялись так, будто участвовали в какой-то оргии; божеский вид имела лишь сама хозяйка, которая даже лицом посветлела, обрадованная неожиданным визитом.
К продранным красноватым обоям присохли тронутые тлением лавровые венки с выцветшими голубыми лентами, на которых можно было прочитать самые лестные комплименты: «Великой чародейке искусства» и так далее, а рядом висела украшенная бантами мандолина.
С естественной непринужденностью великосветской дамы Богемская Лиза продолжала спокойно сидеть, однако удостоила гостя жеманной улыбкой и протянула ему руку. Залившись краской, господин лейб-медик пожал ее, но целовать воздержался.
Хозяйка великодушно не заметила этого упущения по части галантности и, дохлебывая свое варево, начала беседу учтивыми фразами о прекрасной погоде и о том, сколь приятно ей принимать у себя в лице его превосходительства своего доброго старого друга.
И вдруг, отбросив церемонии, перешла на приятельский, можно сказать, фамильярный тон:
— А ты, Пингвин, все такой же симпатяга, sakramensky chlap[Фартовый парень (чеш.).], — сказала она, сдобрив литературный немецкий толикой пражского жаргона. — Красавчик, хоть зашибись…
Похоже, на нее нахлынули воспоминания, и в ностальгической истоме она даже закрыла глаза. Императорский лейб-медик с напряжением ждал новых словесных перлов.
И действительно, сложив губы в трубочку, она хрипло заворковала:
— Ну где же ты! — и распростерла объятия.
Пингвин в ужасе попятился, не сводя с нее вылезших на лоб глаз.
Не обращая на него внимания, она кинулась к полке на стене, дрожащей рукой схватила какой-то портрет — один из стоявших там блеклых дагерротипов. Старуха поднесла его к губам и стала осыпать страстными поцелуями.
У господина лейб-медика перехватило дыхание. Он узнал свой собственный портрет, который подарил ей лет сорок тому назад.
Богемская Лиза осторожно, с трогательной нежностью вернула фотографию на место, затем стыдливо прихватила кончиками пальцев рваную юбку, задрала ее до колен и, точно вакханка, мотая лохматой нечесаной головой, начала выплясывать какой-то дикий гавот.
Флюгбайль застыл как в столбняке. Комната со всем ее скарбом поплыла перед глазами, закрутилась каруселью. «Dance macabre»[Пляска смерти (фр.).], — мелькнуло у него в голове, и оба эти слова, обрастая завитушками, нарисовались в виде подписи под старинной гравюрой, которую он видел однажды в лавке антиквара.
Он не мог оторвать глаз от костлявых ног старухи в сползающих, позеленевших от времени черных чулках. С перепугу он хотел было броситься к двери, но не успел он осознать это решение, как оно отменилось само собой. Прошлое и настоящее, проникая друг в друга, затеяли какую-то магическую игру, совсем заморочив его, и он уже не мог понять: то ли сам он еще молод, а та, что пляшет перед ним, в мгновение ока состарилась и превратилась в беззубое страшилище с воспаленными дряблыми веками, то ли все это сон, потому что ни он, ни она никогда не были молоды.
Неужели эти плоские разбитые лапы с приросшими к ним прелыми лоскутьями вконец сношенных башмаков, эти окаменелые ступни, которыми старуха притопывала в ритме танца, были теми изящными, нежными ножками, что когда-то сводили его с ума?
«Она, поди, годами не снимала эти опорки, иначе бы от них совсем ничего не осталось. Так и спит в них, — рассеянно отметил он, но эту мысль тут же вытеснила другая, куда более мрачная: — Как страшно истлевать в незримом могильнике времени, когда ты еще жив».
— А помнишь, Тадеуш! — с чувством воскликнула Богемская Лиза и скрипучим голосом пропела:
Ты — холодный кремешок,
Но исторгнешь без труда
Искру даже изо льда.
И тут она как бы опамятовалась, упала в ветхое кресло и, скорчившись, будто от внезапной острой боли, закрыла руками лицо, по которому