Густав Мейринк - Голем
Я уже давно привык к спертому воздуху и вони и постоянно мерз, даже если светило солнце.
Двое заключенных несколько раз менялись, но мне было все равно. Эта неделя была неделей карманников и разбойников с большой дороги, на следующей завели фальшивомонетчика или его укрывателя.
Пережитое вчера забывалось сегодня.
В сравнении с тревогой за Мириам бледнели остальные суетные дела.
Только одно событие глубже прочих врезалось мне в память — порою оно преследовало меня во сне как кошмар.
Я встал на стенную полку, чтобы взглянуть на небо, как внезапно почувствовал, что кто-то уколол меня в бедро чем-то острым. Когда я оглянулся, то заметил, что это был напильник, вонзившийся в меня через подкладку пиджачного кармана. Он уже долго там лежал, иначе бы «кальсонник» в вестибюле, конечно, вытащил его.
Я извлек напильник и небрежно бросил на тюфяк.
Когда я спрыгнул вниз, напильник исчез, и я ни секунды не сомневался, что его мог взять только Лойза.
Спустя несколько дней Лойзу забрали из камеры, чтобы перевести этажом ниже.
Надзиратель сказал, что не положено двоим заключенным, проходящим по одному и тому же делу, таким, как Лойза и я, находиться в одной камере.
Я от всей души пожелал бедному парню, чтобы напильник помог ему выйти на свободу.
Май
Солнце припекало словно в разгар лета, а на понуром дереве во дворе распустилось несколько почек, и когда я спросил надзирателя, какое же сегодня число, он поначалу не ответил, но потом шепнул, что нынче пятнадцатое мая. По сути дела, ему запрещалось разговаривать с заключенными, в особенности с теми, кто до сих пор не признал своей вины, а относительно дат их полагалось держать в неведении. Стало быть, целых три месяца я сидел в тюрьме, и ни одной весточки с воли!
К вечеру в зарешеченное окно, раскрытое с наступлением тепла, просачивались звуки рояля.
Один из арестантов сообщил мне, что внизу играет дочка ключника.
Днем и ночью я мечтал о Мириам.
Что с ней — здорова ли?
Порою я испытывал чувство отрады, если уносился мыслями к ней, становился у ее изголовья, когда она спала, и, умиротворенный, клал ей на чело ладонь.
А потом снова в минуты отчаяния, когда моих сокамерников одного за другим брали на допрос — только не меня, — мною овладевал смутный страх оттого, что она давно могла умереть.
Тогда я вопрошал судьбу, жива она или нет, больна или здорова, и чет-нечет соломинок в горсти, выдернутых из тюфяка, давал мне ответ.
И почти всегда выходило, что «дела плохи», и я начинал копаться в себе, чтобы заглянуть в будущее; пытался перехитрить собственную душу, скрывавшую от меня тайну, вопросами, внешне не относящимися к делу, хорошо ли пройдет для меня еще один день, когда я снова стану радоваться жизни и снова смогу смеяться.
В таких случаях оракул всегда давал утвердительный ответ, и тогда я целый день оставался доволен и счастлив.
Как деревце украдкой растет и пробивает землю, так и во мне исподволь пробуждалась необъяснимая глубокая любовь к Мириам, и я не понимал, как можно было часами сидеть и разговаривать с ней, не сознавая, что происходит со мной.
Непреодолимое желание, чтобы и ей хотелось бы с таким же чувством думать обо мне, в подобные минуты в душе моей усиливалось до ощущения достоверности, и если потом я слышал шаги в коридоре, то пугался, что меня позовут и освободят и мою мечту развеет грубая реальность суетного мира.
За долгое пребывание в тюрьме мой слух настолько обострился, что я улавливал даже едва слышные шорохи.
Всякий раз с наступлением ночи я слышал вдалеке стук проезжающего экипажа и ломал голову над тем, кто бы в нем мог находиться.
Было нечто особенно странное в мысли, что там, за стенами тюрьмы существуют люди, которые могут делать все, что им захочется, свободно передвигаться и идти в любую сторону, и тем не менее не испытывают от этого неописуемой радости.
Я больше был не в состоянии представить себе, чтобы мне когда-нибудь тоже посчастливилось бродить по залитым солнцем улицам.
День, когда я обнимал Ангелину, принадлежал, казалось, уже далекому прошлому; и я думал об этом с легкой грустью, овладевающей тем, кто, раскрыв книгу, находит там увядшие цветы, принесенные им когда-то в молодости своей любимой.
Блаженствовал ли еще вечерами старый Цвак с Фрисляндером и Прокопом в «Унгельте», мороча голову высохшей от праведности Евлалии?
Нет, все-таки был май — месяц, когда он со своим кукольным театром отчаливал, чтобы в какой-нибудь захолустной дыре разыгрывать на зеленом лужке перед деревенскими простачками сцены с приключениями Синей Бороды.
Я остался в камере один — поджигатель Вошатка, мой единственный сокамерник за неделю, уже несколько часов находился на допросе у следователя.
На этот раз допрос длился необычно долго.
Ну вот. Железный засов с хриплым звяканьем отодвинут, и с сияющим от радости лицом в камеру влетел Вошатка, швырнул узел с одеждой на нары и стал молниеносно переодеваться.
Арестантские обноски с проклятиями полетели на пол.
— Ничего теперь не докажет этот фрайер! Поджог! — он потер пальцем под глазом. — Думали расколоть Черного Вошатку. Ветер был, сказал я. И уперся как бык. Можете теперь брать, коль найдете ветра в поле. Наше вам с кисточкой! Увидимся в «Лойзичеке»! — Он раскинул руки и задрыгал ногами. — В жизни только раз весна быва-а-ет!.. — Он хлопнул по тугой шляпе, украшенной перышком кедровки, нахлобучив ее на голову. — Да, конечно, вас интересует, господин граф, есть ли что-нибудь новенького? Ваш друг Лойза ушел в бега. Я недавно узнал от фрайера. Уже с месяц, как слинял. За ним охотятся, а его давно — тьфу! — и след простыл. — Он ударил пальцами по руке.
«Ага, напильник», — подумал я и улыбнулся.
— Желаю вам, господин граф, тоже поскорее свободку увидать. — Поджигатель дружески протянул мне руку. — А коли у вас случится, что в кармане блоха на аркане, спросите только в «Лойзичеке» Черного Вошатку. Меня там каждая девка знает. Вот так-то! Засим наше вам с кисточкой, господин граф, было очень приятно…
Он был еще в дверях, когда надзиратель завел в камеру нового заключенного.
Я сразу признал в нем верзилу в солдатской фуражке, стоявшего рядом со мною под аркою ворот на Ханпасгассе во время дождя. Вот это встреча! Может быть, он что-нибудь случайно знал о Гиллеле, Цваке и всех остальных?
Я было хотел его спросить, но, к моему великому удивлению, он с загадочным видом приложил палец к губам, давая понять, что мне лучше помолчать.
Как только прохрипел засов и затихли шаги в коридоре, верзила оживился.
Сердце у меня бешено билось от волнения. Что бы это значило?
Неужели узнал меня? И что ему надо?
Первое, что сделал верзила, сел и стал снимать ботинок с левой ноги.
Затем выдернул зубами затычку из каблука и, оторвав его от подошвы, вытащил из него небольшую жестяную трубочку и с гордым видом протянул его мне вместе с жестянкой.
Все это было сделано в мгновение ока, он совершенно не обращал внимания на мои тревожные вопросы.
— Вот так! С горячим приветом от господина Хароузека!
Я был настолько потрясен, что не мог произнести ни слова.
— Нужно только ночью или когда никто не видит, взять железку и отделить ее от каблука. Как раз быстро сделать ее пустой, — высокомерно объяснил верзила, — и там находите писульку от господина Хароузека.
Вне себя от радости я повис у верзилы на шее, и слезы брызнули у меня из глаз.
Он мягко отстранил меня и с укором заметил:
— Больше выдержки, господин фон Пернат! Мне нельзя терять ни миньюты. Меня могут увести, ведь я попал не в свою камеру. Мы с Францлем внизу поменялись номерами у беспорточного портье.
У меня, вероятно, было идиотское выражение лица, так как верзила продолжал:
— Коль вы даже не соображаете в этом, ничего не попишешь! Короче, я это я здесь и п-баста!
— Скажите-ка, — удалось мне вставить словцо, — скажите-ка, господин… господин…
— Венцель, — выручил меня верзила, — меня зовут красавчик Венцель.
— Скажите, Венцель, что с архивариусом Гиллелем и его дочерью?
— На это нет времени теперь, — прервал меня нетерпеливо красавчик Венцель. — Меня в любой момент могут вышвырнуть. Так вот: я это я здесь, потому что признался в клевом налете…
— Как, чтобы пробраться сюда, вы только из-за меня совершили ограбление, Венцель? — поразился я.
Верзила небрежно покачал головой:
— Уж коли я взаправду пошел бы на грабеж, неужто бы меня раскололи? За кого вы меня принимаете?!
Мало-помалу до меня дошло, что честный малый схитрил, чтобы тайком передать мне в тюрьму письмо Хароузека.
— Ну так, поначалу, — лицо его стало серьезным, — мне надо натаскать вас в эбилепсии…