Дэн Симмонс - Двуликий демон Мара. Смерть в любви
Я говорю это не для того, чтобы выставить себя образцом научной точности — мои исследования слишком поверхностны и бессистемны, методы далеки от научных и более чем сомнительны. Просто хочу дать представление о сложной игре, в которую играл и цель которой заключалась в том, чтобы по мере сил соблюсти историческую достоверность.
Не сказать чтобы я всегда строго следовал фактам. Иногда я предпочитал отступать от них, как, например, в случае с горчичным газом, который в новелле экспериментально используется за несколько месяцев до того, как он в действительности был применен на западном фронте весной 1917 года. Но считаю, что очевидцы тех событий, столь ярко и выразительно рассказавшие о них в стихах и прозе, подошли к пониманию ужаса и страшной красоты кровопролитного сражения гораздо ближе, чем большинство военных летописцев со времен Гомера. Зная, что память вещь в лучшем случае ненадежная, я все же безоговорочно доверял их памяти.
Во время подготовительного периода сбора и накопления материала для «Страстно влюбленного» произошло несколько странных событий. Встретив в дневнике одного строевого офицера упоминание о живописном полотне под названием «Счастливый воин» кисти Джорджа Фредерика Уоттса, я отправился в пыльное книгохранилище библиотеки Колорадского университета в Боулдере, чтобы отыскать репродукцию картины, настроение которой, одновременно романтическое и печальное, оказалось созвучным настроению этого офицера. Листая книги, изданные в 1880-х годах и отправленные в архив в 1947-м, я наткнулся на фотографию с аллегорической картины Уоттса «Любовь и Смерть» и сразу понял, что она станет центральной метафорой истории о Битве на Сомме. Я даже связался с литературным агентом и редактором и попросил поместить репродукцию этой малоизвестной картины на фронтисписе сборника.
И только позже, читая прежде пропущенную часть автобиографического романа Сигфрида Сассуна «Воспоминания пехотного офицера», наткнулся на нижеследующий абзац: «У меня было ощущение, будто я изменился с пасхальных каникул. Я со скрипом отворил дверь гостиной и вошел, бесшумно ступая по навощенному паркету. Вчерашние полусгоревшие свечи и кошачья полупустая миска с молоком под раскладным столом казались неуместными здесь, и мое безмолвное лицо как-то странно смотрело на меня из зеркала. На стене висела знакомая фотография с картины Уоттса „Любовь и Смерть“, тайный смысл которой всегда ускользал от меня, но которая будила во мне безотчетный восторг».
И наконец, я должен сказать, что чтение окопных писателей и поэтов в 1969-м и 1970 годах не просто укрепило меня в антивоенной позиции. Понимание, сколь сильное влияние оказали их стихи и проза на поколение, выросшее между войнами; осознание того факта, что свидетельства участников потрясли класс образованных людей до такой степени, что они сочли возможным проигнорировать восхождение Гитлера и дать зарок не сражаться за свою страну ни при каких обстоятельствах. Все это заставило меня увидеть и без того сложную проблему в еще одном ракурсе, который многое прояснял, но одновременно вызывал тревогу. Даже несмотря на больную тему Вьетнама и антивоенные убеждения, я понял со всей ясностью: ужасы войны еще не самое страшное, есть вещи пострашнее. Концентрационные лагеря, например, или тьма Тысячелетнего рейха, или, наконец, ядерный конфликт взамен Вьетнамской войны. И хотя человеческую глупость, приведшую к Битве на Сомме, ничем нельзя оправдать, все произошедшее там объясняет, почему следующему поколению необходимо вернуться на собственный фронт. И следующему поколению. И следующему.
Отвечает ли все это на вопрос, почему я решил включить в «Страстно влюбленного» стихи реальных поэтов и почему придаю такое значение историческим деталям? Наверное — нет. Но благодарен вам за внимание.
Как ни странно, я не посчитал нужным использовать в новелле послевоенное стихотворение, произведшее на меня самое глубокое впечатление в милые сердцу далекие дни конца шестидесятых, когда ждал призыва в армию. Оно принадлежит перу Эзры Паунда, который — по удивительному стечению обстоятельств — в 1908 году был изгнан с должности преподавателя Уобашского колледжа, где впоследствии учился я. По общему мнению, он поселил у себя на квартире хористку. Подобно марктвеновским каннибалам с Сандвичевых островов, съевшим миссионера, Паунд сожалел о своей оплошности. Он сказал, что это случайность. Пообещал, что такого больше не повторится. Тем не менее начальство колледжа уволило его. (Паунд изменил свою жизнь к лучшему, отплыв в Италию к друзьям-поэтам. Спустившись по трапу, он воскликнул, что «спасся из девятого круга ада», каковые слова понятны любому, кто посещал мой маленький колледж в Кроуфордсвилле, штат Индиана.)
Поэма называется «Хью Селвин Моберли». Двадцать два года назад я считал, что это замечательная притча не только об ужасах Первой мировой войны, но и о трагическом вьетнамском опыте Америки. И я по-прежнему так считаю.
IV
Эти сражались всегдаи кто-то, веря — prodomo — всегда…Кто-то — вспылив,Кто-то — рискуя,кто-то — боясь ослабеть,кто-то — боясь порицаний,кто-то — убийство любя в мечтах,до поры не осознанных.кто-то — в страхе, эту любовь осознав.И умирали pro patria,non «dulce» non «et d cor»…[1]в ужасе шли в ад,веря в ложь стариков, после — не веря,вернулись домой, в дом лжи,домой ко многим обманам,домой к старым неправдам и новой низости,сиволобых и крепколобых,и лжецов повсюду в избытке.
Дерзая, как никогда, расточая, как никогда,Кровь юных и голубую кровь.Ланиты и ладные тела,сила духа — как никогдаискренность — как никогда,утрата иллюзий, как никогда досель,истерия, окопные исповеди,и мертвых утроб хохот.
V
Мириадами умирали.И среди них — лучшие,Ради старой драной суки,Ради латаной цивилизации,Обаяние, красноречие,Острые взоры укрыты земными веками.За две дюжины битых статуй,За пару тысяч растоптанных книг.
Итак, мы возвращаемся к «Liebestod». К любви. И к смерти. И, надеюсь, снова к любви. Пожалуй, заключительные слова мне стоит позаимствовать у вымышленного поэта Джеймса Эдвина Рука, который мог слышать, как молодой лейтенант Гай Чапмен цитирует строки Эндрю Марвелла, глядя на боевых товарищей, готовящихся умереть на Сомме:
Чудно Любви моей началоИ сети, что она сплела:Ее Отчаянье зачало,И Невозможность родила.[2]
Дэн Симмонс Колорадо, январь 1993ЭНТРОПИЯ В ПОЛНОЧНЫЙ ЧАС
На западном выезде из Денвера в пятничный час пик, когда мы поднимались на первый большой холм и Кэролайн спросила, для чего нужен тормозной карман, я заметил на встречной полосе ту злополучную фуру. Тогда я просто подумал, что слишком уж она разогналась на четырехмильном тридцатиградусном склоне, но на следующее утро в Брекенридже я увидел фотографии с места происшествия — и в «Денвер пост», и в «Роки маунтин ньюз»: водитель фуры не пострадал, но погибли три женщины, находившиеся в «Тойоте Камри», которую он впечатал в бетонное ограждение и выдавил за него.
Тогда я объяснил Кэролайн, для чего нужны тормозные карманы, и мы высматривали другие такие же весь час пути до горнолыжного курортного городка. «Страшенный какой, — сказала она, глядя на один из засыпанных гравием аварийных тупиков с крутым подъемом. — А у машин часто отказывают тормоза?» Три месяца назад, в мае, Кэролайн стукнуло шесть, но она значительно опережала свой возраст, как по словарному запасу, так и по уровню тревоги, которую у нее вызывал окружающий мир, полный острых углов. Если верить Кей и остальным, я немало поспособствовал развитию у нее этой тревожности.
— Нет, — солгал я. — Очень редко.
В августе Брекенридж не самое интересное место, куда я мог бы отправиться с дочерью, с которой не виделся несколько месяцев. Хотя этот маленький горнолыжный городок более «настоящий», чем Вейл или Аспен, кроме пары-другой люксовых магазинов и одного «Вендиса» — с интерьером под викторианскую старину, но с пригодным для детей меню, — летом там особых развлечений нет. Я планировал в пятницу ночью остановиться в кемпинге, но после трех месяцев засушливой жары, стоявшей в Колорадо, этот уик-энд выдался холодным и ветреным, с проливными дождями. Я снял нам двухкомнатный номер с совмещенной кухней в коттедже под горой, и вечером мы уселись смотреть «Войну миров» Джорджа Пэла по крохотному телевизору.
Позже ночью, когда под шум дождевой воды в водостоках я укладывал Кэролайн спать на кушетку в гостиной, мне невольно бросилось в глаза, насколько она стала похожа на Кей. За пять месяцев, прошедших после их переезда обратно в Денвер, Кэролайн похудела. В чертах ее лица, утратившего детскую пухлость, уже угадывалась материнская тонкокостность, а подстриженные каштановые волосы были лишь немногим длиннее, чем у Кей в лето нашего знакомства, когда я вернулся из Вьетнама и врезался на мотоцикле в грузовик Пепси. В темных глазах Кэролайн отражался такой же тонкий и ранимый ум, как у Кей, и она подкладывала ладонь под щеку точно как мать.