Большой Дом - Максим Анатольевич Кич
— И теперь мы все тоже умрём,— пожал плечами дядя Фёдор.
— Когда-нибудь,— подтвердил Матроскин,— когда-нибудь. Потому что прямо сейчас мы живы. И мы ещё можем кой-чего сделать. Я видел много смертей. Мне очень хочется верить в то, что это не последняя наша смерть. И, если нам повезёт, это вообще не смерть.
Профессор Сёмин сидел, не сходя с места.
Когда-то давно, профессору было необходимо пить и есть. Тогда, давно, профессор считал, что состоит из мяса и сухожилий.
Теперь Иван Трофимович состоял исключительно из любопытства.
Перед его лицом возвышалось бетонное здание алтарной станции. Квадратное, с округлыми выступами по углам. На вершинах этих выступов пылали костры. Они давно уже должны были погаснуть, но горели, не сгорая и не нуждаясь в топливе.
Профессор Сёмин ждал.
Дело всей его жизни не могло просто так раствориться в эфире.
Вокруг профессора суетилась какая-то жизнь.
Мальчишка с двумя фамильярами. Почтальон. По мере сил своих, профессор отгородился от этих навязчивых нарушителей.
Время шло.
Над бетонным строением из прозрачного воздуха медленно ткал себя человеческий силуэт. Делал он это методом проб и ошибок. Наугад подбирал количество конечностей, расположение рук, ног, пальцев и глаз. То, что совсем забыло, как быть человеком, заново пыталось им стать.
Профессор ждал.
Всё что ему оставалось — ждать, когда наконец человеческая фигура над бетонной громадой обретёт плоть.
А она всё никак не хотела этого делать. И ритуалы, которые проводил профессор Сёмин, похоже, совсем не помогали.
Иван Трофимович понемногу терял терпение и остатки рассудка.
И лишь когда и того, и другого почти не осталось, предмет его чаяний ожил.
Силуэт вздрогнул сам и заставил содрогнуться небо и землю. Он был человеком и, в то же время, не был им.
— Председатель, мы снова здесь,— преклонился профессор Сёмин перед тем, что развернулось под пылающим знамением Чёрного Солнца,— Я запер твоих врагов, я подготовил твоё возвращение!
— И в самом деле… чья же теперь победа, если не моя,— прозвучал голос, сотканный из пустоты,— Изо всех свершений, изо всех чаяний, что обратит людскую тщету в прах в мгновение ока? Чем попрать мне смерть, кроме самой смерти?
Над бетонными тяжами взвилась человеческая фигура. Голос её звучал, как будто из сотни громкоговорителей.
— Чем мне благословить прижизненно заклавших себя чернозёму? Чем я могу наградить землепашца? Как мне благословить пастыря? Как я возблагодарю всех безымянных, приносящих свою жертву, все дни свои и ночи, во благо и во славу всепожирающих городов? С какими словами мне проводить тех, кто окончил свои дни на этой земле?
Чёрное Солнце тяжело колыхнулось, распространяя тяжёлые волны до самого горизонта. Земля дрогнула, производя на свет тонкие, трепещущие ростки.
Председатель обратился к ним. Он всё более напоминал человека, сплетённый из пульсирующих чёрных нитей.
— Я взываю к тебе, забытое и мёртвое!— раздался голос Председателя,— говорят, что мне нравится жатва. Но жатва есть лишь то, что мы посеяли. Семена, что мы уронили в землю, заражённые желанием жить, объятые вселенским стремлением осуществиться. Они падают в обуянную жизнью почву, живые и, в то же время, мёртвые, страстные, ликующие домовины, неупокоенные, неотпетые, жаркие и злые. Я взываю к ним, желающим продолжения, желающим жизни в тёплой жирной земле.
Тонкие побеги, словно струйки нефти льющиеся вверх, устремились к Чёрному Солнцу.
В фигуре над бетонным строением начали угадываться отдельные черты. Это, безусловно, был человек, среднего роста, в меру упитанный мужчина. Можно было подумать, что глаза его скрывают очки. Он висел в воздухе, сложив пальцы поверх необъятного брюха.
— Жатва!— воскликнул он,— Говорят, что мне нравится жатва. Нет! Я обожаю жатву! Я благословляю жатву, творимую лёгкой рукой, отточенной разлатой сталью, молодой мышцей, сминающей спелые колосья, бездушной машиной, собирающей окровавленные злаки, всему, сбирающему свершённую жизнь во благо жизни грядущей.
Дрогнула земля. В жирном и чёрном грунте расползалась страждущая воплотиться запредельность, поглощая всё, что стояло на её пути, принимая мёртвые тела в свои объятия, подчиняя их своей воле.
— Сердце моё содрогается от радости, когда мотовило вгрызается в набухшие стебли и плоть отставших жнецов, когда зёрна и мышцы становятся грядущих хлебом, и нет ничего более благого, чем комбайнёр, наводящий свою машину, на возлежащих во ржи, во благо хлеба. И те, бегущие от всеблагих орудий жатвы, и обращаемых в белок и славу собранного урожая, лишь радуют меня, ибо нет ничего более святого, чем жизнь, произрастающая из плотской смерти.
Чёрное Солнце пульсировало в такт бегущим под землёй корням. Там, в глубине почвы, мёртвое становилось живым.
— Да здравствует жатва! Да здравствует посев, предвестник её! Да здравствует смерть из которой произрастает новая жизнь! Мы более не будем ждать милости от Богини-Матери. Взять её, вот наша основная задача!
Небеса содрогнулись. Они слышали и большие святотатства, но совсем редко смертные настолько приближались к осуществлению своей хулы.
18. Разговор с профессором Сёминым
Когда взошло Чёрное Солнце, почтальон Печкин побежал. И ничуточки он этого не стыдился, потому что был самым обыкновенным почтальоном, пускай и с дополнительными полномочиями.
Спрятался он в том самом доме, в котором жил с тех пор, как закрыл почту.
Он знал, где раньше жил профессор Сёмин, и даже перетащил себе немного из его книг. И понемногу учился, потому что никаких других дел у него не осталось.
А когда вернулся профессор, Печкин совсем у себя закрылся, и выбегал только за водой из колодца. Он ей запивал консервированную тушёнку.
Тушёнки у него много было. Он её на пять лет вперёд намародёрил.
Однажды утром вышел Печкин на крыльцо, да так и остановился. Не было вокруг него деревни. Дом его стоял на возвышении. А теперь он оказался на острове. Вместо воды вокруг этого острова клубился густой туман.
Почтальон отломал от яблони ветку подлиннее и опустил её в молочные волны.
Конец ветки срезало подчистую.
Печкин грустно усмехнулся. А потом заметил, что невдалеке, из стелящегося тумана, возвышается ещё один остров, с избой точь-в-точь как его. И ещё несколько, окружающих остров на равном расстоянии.
— Эгегей,— закричал Печкин и помахал рукой.
— Эгегей,— немногим тише закричало четыре Печкина по четыре стороны его острова и помахали кому-то рукой.
— Эгегей,— ещё тише отозвались восемь Печкиных вокруг.