Александр Шерман - Душа мумии. Рассказы о мумиях. Том 1
Агония страшного видения рассеялась. Мой лоб был покрыт холодным потом, глаза горели от яростного жара, вызвавшего отталкивающее видение; языки белого пламени, казалось, то и дело вспыхивали в темноте коридора.
Я оглянулся. Феррадж, скорчившись, сидел на земле, закрывая лицо руками.
— Феррадж!
— Ховаджи{47}! Храбрый сиди! Ты видел, как тело задвигалось и стало размахивать руками? Оно убежало в темноту?
— Конечно же нет, глупец. Разве тело не в саркофаге? Мертвые не могут вернуться к жизни.
Я негромко рассмеялся, стараясь его ободрить; но это не успокоило Ферраджа и все то время, что мы оставались в гробнице, как я заметил, он старался держаться подальше от мумии, а факел держал наподобие меча, точно готовясь отразить удар невидимых рук.
С глубочайшим благоговением я осторожно развернул покровы и открыл лицо мумии. Показались черные и сморщенные женские черты. При виде этого жуткого зрелища я отшатнулся в изумлении, если не отвращении. На мгновение я забыл, где находился, забыл о гробнице, вспоминая лишь ту минуту, когда я откинул гробовую крышку и в последний раз взглянул на лицо умершей сестры. Задумавшись над мумией, я вспоминал очаровательное личико сестры и ее белую, как мрамор, кожу. Никогда еще воображение не рисовало предо мной такие мучительные картины. Но пыл антиквара заставил позабыть и горькие видения прошлого, и неприглядную действительность. Женщина в гробу когда-то была красива; возможно, в те дни ее считали одной из первых красавиц. Она была невысокого роста, худощава, с покатым лбом, высокими, но не выдающимися скулами и изящным маленьким носиком. Глаза, окна женской души, были сомкнуты в вековом сне. Черные вьющиеся волосы немного потускнели. Рот был маленьким, изысканной формы, в изгибах губ не ощущалось припухлости, характерной для людей с примесью эфиопской крови. Однако темная, напоминавшая пергамент кожа отталкивала меня от трупа; я думал о времени, что сожгло красоту на всепоглощающем костре своей неуловимой химии, оставив лишь оболочку души, дабы ее вновь наполнила жизнь, что питала зверей, птиц или насекомых, обретая все большую силу с каждым перевоплощением. Когда я начал разматывать длинные бинты на груди, сильный порыв ветра из пустыни проник в сумрачный горный склеп. Сильнее забилось пламя догорающих факелов, ветер разметал слой пыли, покрывавшей колонну и стены ниши, мумия рассыпалась в тошнотворный прах, и я едва не задохнулся в облаке мельчайших частиц человеческой пыли. В груде бусин и обрывков ткани я нащупал каменного скарабея, на спине которого были вырезаны крошечные иероглифы. Я сумел перевести надпись: «Три тысячи лет спустя — новая жизнь». Итак, пророчество не оправдалось, и прах возвратился к праху, сказал я себе. Но не превратит ли обещанное воскресение этот прах в возрожденное тело, подсказал глас сомнения; вмешательство его распалило воображение, надеявшееся, что так и произойдет.
В гробу, в головах тела, я нашел небольшой сосуд из зеленого полупрозрачного камня с древними обводами и изящными резными украшениями. По бокам выдавались змеи, тянувшиеся вверх легкими, грациозными изгибами тел, а их ужасные ядовитые клыки впивались в нежный ободок вазы. Она была такой хрупкой, что, казалось, готова была рассыпаться на атомы от самого бережного прикосновения руки. Я нечаянно перевернул ее; на землю упала горстка невесомого мелкого пепла, а вслед за нею громадное насекомое. Оно лежало с распростертыми крыльями у моих ног. Феррадж нагнулся, поднял насекомое и с минуту глядел на него; его губы тряслись, рука так дрожала, что он чуть не выронил факел.
— Ифрит Ифрит проклятый дьявол! — вскричал он и швырнул насекомое в груду тряпок, что когда-то была мумией. Я поднял его и внимательно осмотрел; признаюсь, однако, что с первого взгляда на мерзкое существо меня охватило необъяснимое отвращение.
Это была муха дюймов шести в длину, с головой формы и размеров горошины; она казалась каплей жидкого серебра. Маленькие, чуть выпученные белые глазки сверкали, подобно алмазам. Тело на ощупь казалось упругим и было окрашено в ярко-желтый цвет, с зелеными полосами, шедшими через равные промежутки. На длинных, тонких, суставчатых ногах топорщились желтоватые волоски. Широкие крылья были подобны прекраснейшим листьям, расписанным узором из золотистых линий и непроглядно черных теней, с великолепным украшением из серебряных полос по краям и сетью прожилок чудесной красоты. Эти лабиринты несказанных красок перетекали друг в друга, и глазу не удавалось различить, где кончался один оттенок и начинался следующий. Смерть насекомого не приглушила яркости цветов, и они сияли во всей своей красе. С острых кончиков волшебных крыльев свисали тончайшие волосяные кисточки, покрытые пылью, в которой долго пролежало насекомое. Но несмотря на пестроту красок и дивное строение тела, оно отличалось невероятным уродством: из самого центра головы, точнее лба, выдавалось свернутое жало кроваво-красного цвета. Едва я увидел его, как вместо восхищения ощутил омерзение. По телу пробежала дрожь ужаса, когда с резким щелчком жало выскользнуло у меня из пальцев и ударило насекомое по голове. Во время осмотра насекомого Феррадж стоял поодаль; заметив, что я отпрянул, и услышав резкий звук распрямившегося пружинистого жала, он издал негромкий стон.
Замечательная упругость тела насекомого убедила меня в том, что некогда оно было забальзамировано и хранилось в вазе, покоясь в давно испарившейся жидкости. Горстка праха могла быть остатком мумифицирующего состава. Все сочленения насекомого были подвижны, оно казалось влажным, словно жизнь только что покинула его. Однако я никак не мог понять, каким было его предназначение при жизни и что оно символизировало в мертвом виде.
Насекомое заворожило меня, но не только благодаря пышной расцветке, каким-либо доселе неизвестным науке особенностям строения или яркому блеску мертвых глаз, а в целом; даже жуткий шлем на голове насекомого виделся мне неотъемлемой частью его очарования. Я ненавидел себя за чувство, которое со временем переросло в пылкую страсть и гордость обладания таким чудесным существом.
Я зачерпнул горсть или две праха мумии, поместил его в вазу вместе с насекомым и, обессиленный, покинул гробницу; меня утомили пережитые события и совершенные мною открытия. Я не решился продолжать исследование гробниц и с первым же пароходом отплыл в Америку.
Свой сувенир я часто показывал друзьям; дамы, отмечая замечательную окраску насекомого, практически единодушно провозглашали его самым вероломным из виденных ими созданий и яростно критиковали извращенность вкуса, что привела меня к выбору столь уродливого каприза природы в качестве напоминания о путешествии в Египет.
Но моя жена — мой молодой и прекрасный добрый ангел — ужасно привязалась к насекомому. Долгие месяцы я не понимал, в каком рабстве оказалась ее душа; но даже тогда, вдруг вспомнив, что не раз видел у нее в руках насекомое, я подумал, что она просто-напросто восхищается фантастическим созданием. Когда я обвинил ее в этом, она разразилась слезами и произнесла жалобным, извиняющимся голосом, что оно, дескать, такое хорошенькое, что сопротивляться его очарованию невозможно и что в то же время оно постоянно напоминает ей о моих длительных путешествиях по дальним странам; и потому, когда она созерцает единственный привезенный мною сувенир, ее мысли невольно обращаются к неведомым пейзажам и открытиям, что удерживают меня вдали от нее. Тогда я впервые поведал ей о случившемся в пещере. Она всплеснула своими маленькими милыми ручками и сказала: «Фред, насекомое это влечет меня, как и тебя; я сделалась его рабой, но испытываю предчувствие, что оно нанесет мне жесточайшую рану. Я снова и снова гнала эту мысль, однако она всегда возвращается. Я пытаюсь отнестись к ней философски и говорю себе, что это безумие, но успокоение не приходит».
С тех пор, оставаясь вдвоем, мы часами разглядывали отталкивающие черты мухи и гадали, какую роль она играла в устройстве мироздания, когда разрезала крыльями воздух над головами давным-давно забытых людей. Таинственность и древность предмета наших исследований пьянила воображение. Нас все крепче соединяла рабская покорность необъяснимому влиянию мухи. Нет, мы не были несчастны, но ошущали беспокойство и все же, по прошествии нескольких месяцев, ни разу не попытались сбросить цепи рабства.
Если бы на этом история завершилась, я заплакал бы от радости. Но именно тогда насекомое, доселе пассивное, решительно вышло на сцену неслыханной трагедии.
Однажды вечером мне понадобилась для опыта смесь нашатырного спирта и эфира; я приготовил ее и, когда меня неожиданно позвали, оставил смесь в плошке на столе. Поздно вечером, вернувшись в кабинет, я удостоверился, что служанка вылила содержимое плошки в вазу. Я и не подумал спросить ее, в какую, так как в комнате было несколько ваз, и выбросил все из головы. Дверь спальни выходила в кабинет; комнаты разделяла гипсовая перегородка, и ночью дверь всегда оставалась открыта.