Гротески - Ганс Гейнц Эверс
– И вы натерли себе краски из сердец?
– Ну разумеется, а то что же? Это единственное, на что пригодны сердца королей. Впрочем, я преувеличиваю, они неплохи и в качестве нюхательного табака!.. Угощайтесь, Генрих Четвертый, Франц Первый…
Герцог уклонился:
– Разрешите мне отказаться, господин Дролин.
Старик захлопнул табакерку:
– Как вам будет угодно. Но напрасно вы не пользуетесь случаем. Вам никогда больше не представится возможности занюхать щепотку королевских сердец.
– Значит, все то, что не пошло в табак, попало в картины?
– Разумеется, господин Орлеан! Мне казалось, что вы уже давно это поняли. Каждое сердце семейства Валуа-Бурбон-Орлеанов вы найдете в одной из моих картин. Но не один лишь факт нахождения мертвой материи в них так будоражит; не таким образом намечал я свою творческую амбицию. Какое сердце желали бы вы видеть теперь?
– Людовика Пятнадцатого, – выбрал наобум герцог.
И вскоре новая картина появилась на мольберте; вся она была выдержана в темных тонах, даже телесные цвета были насыщены тускло-коричневым оттенком.
– По-видимому, вы потратили тут много мумии, господин Дролин, – заметил герцог. – Разве же это сердце было так велико?
Старик засмеялся:
– Нет-нет, оно было очень маленькое… почти что сердечко мальчика, хоть королю к моменту смерти и стукнуло шестьдесят четыре. Но тут я использовал и другие сердца – регента, герцога Орлеанского, а также графинь де Помпадур и Дюбарри. Это целая эпоха, и она разворачивается у вас на глазах!
Картина изображала массовый свальный грех – неисчислимое количество мужчин и дам льнули друг к другу, пробирались поверх лежащих тел. Многие были без одежды, но у некоторых сохранились приметы эпохи – парики-аллонж, кружевные платья, жабо. Но у всех у них вместо голов на плечах торчали обтянутые тонкой пергаментной кожей черепа. В их позах было что-то от скотов или псов; фигуры, одежды, телеса – все было мастерски выписано, но пара отвратительных инфернальных штрихов делала и без того сомнительное зрелище абсолютно непотребным. Это дикое сплетение жизни и смерти – зверя и человека – настолько гармонировало, что картина производила на зрителя чудовищное впечатление.
Дролин, от которого не ускользало ни малейшее движение гостя, указал герцогу на графин:
– Прошу, наливайте себе, господин Орлеан. Ваш тихий ужас для меня донельзя удовлетворителен!
– Эта картина кошмарна! – заявил герцог категорично.
Старик закаркал от удовольствия:
– Значит, она удалась! Противно, прямо-таки корежит – словом, по-королевски! – Он внезапно посерьезнел. – Поверьте, господин Орлеан, мне стоило невероятных мук написать эти картины. Ни один демон из ада Данте не ровня тем тварям, что восставали ко мне из потаенных недр королевских сердец…
– Прошу вас, достаньте другую картину! – Герцог пошел за ширму, где увидел целый ряд полотен на рамах, повернутых лицевой стороной к стене. Он взял первые попавшиеся и водрузил их на мольберт.
– А… к вам воззвало сердце Карла Девятого! – заметил старый Дролин. – Ни одно так не жаждало крови, как это!
Герцог увидел широкую реку, медленно влачившую свои воды сквозь мглу сумерек, среди низких берегов. Длинная баржа, груженная трупами, взрезала мутную зыбь. На корме, выпрямившись, застыл капитан – тощая, укутанная в царский пурпур фигура с бледным гноящимся лицом, с застывшим безумным взглядом, обращенным вперед. Мощным багром отталкивался он ото дна – так сплавляя свою страшную кладь все дальше и дальше вниз по течению.
Другая картина показалась герцогу еще ужаснее. Она изображала труп мужчины, уже успевший окончательно разложиться. Из глазных впадин выползали черви. Трупоеды-жуки, черные с алым узором, объедали нос и рот. Над разверстой раной живота сидели два изумительно написанных коршуна; один с головой и шеей глубоко зарылся в нутро, другой работал клювом над вырванными внутренностями. У ноги виднелась стайка крыс, жадно глодавших полусгнившие пальцы.
Герцог отвернулся, бледный как полотно, чувствуя подкатывающую тошноту. Но старик требовательно схватил его за рукав:
– Нет, нет, взгляните повнимательнее на эту картину, она – моя лучшая и вполне достойная вашего великого предка Людовика Четырнадцатого! Вы не узнаете его?.. Ведь это он произнес эти наглые слова: «Государство – это я!» – так вот вам в неприкрашенном виде то государство, которым и он был, гнилое, изъеденное, разорванное, истлевшее.
Герцог опустился в кресло, повернувшись спиной к полотнам. Он наполнил свой стакан и сделал несколько глотков:
– Вы меня извините, господин Дролин, но работы ваши требуют сильных нервов.
Художник подошел к нему и протянул ему свой стакан:
– Пожалуйста, налейте и мне. Благодарю вас. Выпьемте, господин Орлеан, за то, что я наконец, наконец… освободился от этого проклятия.
Рюмки зазвенели одна о другую.
– Теперь я свободен, – продолжал старик, и в дрожащем голосе его явилась радостная нотка. – Все эти ужасные сердца написаны, а то ничтожное, что у меня от них осталось, рассыпано по табакеркам. Дело моей жизни окончено, никогда больше мне не нужно будет брать в руки кисть. Когда вы сегодня после обеда пошлете за картинами, так велите также захватить и все мои принадлежности. Этим вы мне очень поможете. – И потом он крикнул почти страстно: – И никогда, никогда больше мне не придется смотреть на весь этот ужас! Я свободен, совершенно свободен! – Он придвинул свой табурет к креслу герцога и обеими ладонями сжал его правую руку: – Вы – Орлеан, вы сын короля Франции! Вы знаете теперь, как я ненавижу ваше семейство. Но в эту минуту я так бесконечно счастлив, что почти способен забыть те чудовищные муки, которые в течение десятков лет пришлось терпеть мне благодаря вашему семейству! С тех пор как стоит свет, ни один человек не влачил более ужасной жизни… Слушайте, я расскажу вам, как все это произошло. Должен же это знать хоть один человек; почему бы не быть ему наследником престола этой злополучной страны?
…Я уже говорил вам, что это дед ваш, Филипп Эгалитэ, подал мне мысль купить королевские сердца и таким образом дешево приобрести мумию. Он был моим хорошим другом и часто меня навещал; ему я обязан и тем, что мою картину государство приобрело тогда для Лувра. Эта кухонная сцена была первой вещью, в которой я использовал сердце: