Александр Уралов - Первый день Вечности
Девчонка в пирсинге пробегает прямо передо мной, перескакивая через ослепительно вытертые рельсы. Лучик солнца вспыхивает на дешёвом камушке в пупке. В наушниках квакает Эминем.
Я поворачиваю к дому, топая новенькими красными кедами по раскалённым шпалам. Вон он, второй этаж нашего дома, — как я завидовал Сашке! — его балкон выходил во двор… и сквозь гущу тополиных крон ему были видны все пути и все составы, медленно грохочущие по стрелкам. Ночью внезапно и резко включался голос откуда-то с небес: "Третий! На второй путь! На второй, не слышишь, что ли?!" — но только с Сашкиного балкона видна была мачта с громкоговорителями, торчащая из крыши жёлто-коричневого домика.
В окнах нашего дома гордо выставлены самодельные колонки и победоносно ревут битлы и "Deep purple" — "Дип Парпл — глубокие колодцы", как горячо уверял Сашка. Старушки на лавочках у подъездов грозят сухими кулачками. А мы вдвоём, — студент первого курса и курсант второго, — стоим на балконе второго этажа и делаем вид, что не замечаем бабушкины угрозы, пуская мыльные пузыри… и ребятня внизу ловит их и хохочет, а кто-то уже и ревёт — в глаз брызнуло. Мы вытаскиваем тазик с водой и выливаем её вниз, стараясь, чтобы тонкой струйки хватило на всех.
Пьяненький дядя Паша в пиджачке, надетом прямо на засаленную майку, звенит медалями, пытаясь станцевать чечётку, — за спиной у него свисают меха гармошки. Но это уже раньше, в ласковом и тёплом мае 1967-го.
— Опять ты, б…, нажрался, скотина! — голосит с балкона третьего этажа его жена.
— Помолчи, дура! Имею полное право! Наша победа, наша!
На третьем этаже прямо на подоконнике открытого окна торчит громоздкая эстонская радиола и свисает на телефонном двужильном шнуре-"лапше" выносной динамик.
Говоря-а-ат, не повезёт,
Если чёрный кот дорогу
пе-рей-дёт!..
Я улыбаюсь. Общага шестидесятых! Ещё до того, как мы переехали сюда, в переделанный многоквартирный дом. Цокает пинг-понг в подвале… где потом мы с Сашкой толкали штангу, а после хлопали из мелкокалиберной винтовки в этом же зале, из которого наша 32-я школа сделала тир для учащихся.
Потрёпанный Мерседес углом вплывает в москвичок, сиротливо приткнувшийся в огромной луже. В самые жаркие дни лужа высыхала и в углах поребрика, в слоях пересохшего мусора, дорывшись до самого асфальта, мы находили "дореформенные" монетки — десять, двадцать копеек… почти такие же, как и 1961-го года, только цифры были в рамочке….
А вот и строительный вагончик, возле которого равнодушные каменщики слушают лекцию человечка в потёртом костюме… 1958-й… "Величественная Программа строительства коммунизма…" — казённым голосом говорит он… и сидящий на гусенице бульдозера мужичок чиркает спичкой, раскуривая потухшую беломорину. Дом почти готов. Крупнопанельное строительство… по городу колесят огромные панелевозы и густой мат тучей обволакивает опрокинувшуюся на ухабе машину. Растерянный водитель нервно ерошит волосы. "Деревня, тля! — орёт на него прораб. — Ты у меня на говновозе сгниёшь, паразит!"
Я проплываю сквозь наслоившиеся друг на друга временные пласты. Вот и Генка, радостно тащащий к себе домой коробку с ГДР-вской игрушечной железной дорогой… выклянчил у меня на денёк… а вернул через месяц…
И сладко вскрикивает в ночных кустах акации рыжая девчонка… вот теперь ты — женщина…
Общага!
И хмурые менты тащат к труповозке повесившегося тихоню…
— Я же её больше жизни любил, а она с Гришкой, сука… — шепчет мне на ухо смутно видимый силуэт. Я не помню его… почти не помню. Невысокий, вроде бы…
А вот милицейскую труповозку и стрекозу, севшую на запылённое ветровое стекло я помню отчётливо… вон она, стоит там, где сейчас раскорячился чей-то джип…
И мы, в 1966 году переезжающие в новенький дом, только что переделанный из общаги в жилой… самая окраина молодого города, выросшего "по велению партии" среди лесов, озёр и гор Южного Урала… стране нужно атомное оружие! И грохочут по проспекту многотонные самосвалы… и отец жалуется на то, что после ночной смены уснуть невозможно… и едкая чёрная пыль просачивается сквозь рамы, покрывая свежеокрашенные подоконники. А мама хлопочет на кухне, гордая тем, что "своя квартира"! Первая в нашей жизни — полностью своя.
Я вижу, как свежеет черепица и светлеют проёмы чердачных окон, как деревья втягивают ветки и становятся ниже. Мелькают похороны — на табуретки ставят гроб, в котором каменно желтеет чей-то мёртвый профиль, — весело орут по подъездам свадьбы… ""а теперь — испытание для жениха! Каждая ступенька — ласковое словечко для жены!" И мы бежим в школу… и мама кричит вдогонку: "А ну-ка шапку надень! Живо! Простыть захотел?" и медленно, зигзагами тащимся после уроков… заглядывая во все водосточные трубы, мечтая и грезя — вот вырасту большой!
И мечтаю о велосипеде… чтобы, как у Сашки Гурба — старенький и лёгкий спортивный… и на мой первый в жизни юбилей — десятилетие — я вскакиваю в шесть утра и бегу босиком по холодному полу на кухню: вот он!!! Новенький, в смазке, моментально перепачкивающей и руки, и майку… и ногам холодно… и я сажусь в ледяное седло, и ставлю босые ноги на педали. А в дверях уже стоит взъерошенный со сна отец, а рядом мама в самодельном халатике, пошитом по выкройкам таллиннского журнала "Моды", улыбается — с днём рождения!
Эх! И почему я родился в апреле! Сейчас бы сесть — и поехать!!! А на улице снег… снег…
… плечи обжигает солнце — я лечу на своём "Школьнике" — догони! что? кишка тонка?! Удочка брякает по хромированному рулю и испуганно звякает звонок — ребята-а-а!!! Делай, как я!!! Я — лётчик-истребитель… Я проплываю сквозь струи горячего летнего ветерка и выхлопы новенького "запорожца" — мы плющим носы в боковые стёкла — о! новенький! мы такого ещё не видели! А я вру напропалую, что уже видел, и даже катался в нём… ну, там, далеко, у дяди в Алапаевске… А красавец-автомобиль пахнет свежестью, когда сдержанно-гордый хозяин распахивает дверцу, приглашая мужиков осмотреть салон…
И мы увлечённо машем мётлами на апрельских субботниках, поднимая кошмарные клубы пыли в подвалах… потом сморкаешься чёрными катышками — и это почему-то смешно! "Бежим листья жечь! Дядя Мухтар сказал, что сейчас бензину плеснёт!"
А вот и вся шатия-братия сидит на теннисном столе. Они играют в ножички и лениво спорят о том, что я, наверное, всё-таки помру: "Тётя Нина в больнице с ним, прямо в палате разрешили жить. Значит, помрёт… у нас так бабушка умерла"
— Я тогда на похоронах венок понесу.
— И я тоже!
— Не дадут. Они же тяжёлые… взрослым дадут…
И позже:
— Аллё! Генка! Андрюха тётининин из больницы вернулся! Пошли к ним! Тётя Нина пирог стряпает!
Вон и я, пробирающийся по чердаку с биноклем. Мы сидим с Сашкой Гурбой у слухового окна на горячей черепице и я рассказываю ему о книге "Пещерный лев"… о том, как Ун и Зур в доисторические времена путешествовали, охотясь и сражаясь в таинственной стране.
— Давай, сыграем, — говорит Сашка. — Ты будешь Зур — ты же младше на два года. А я буду Ун. А почитать дашь? На два дня, а то у меня тренировка завтра… сам знаешь, в секции самбо.
Я не против. Дел — невпроворот! Не до споров. Я выплёвываю травинку и говорю:
— Надо топоры сделать каменные. И копья. И лук со стрелами.
Мы бежим по гулким доскам чердака к люку. И — кубарем — с четвёртого этажа вниз… где уже мается Генка, потерявший друзей. Мы грабим Генку, вынесшего из дома кусок тёплого манника, делим по справедливости и втроём несёмся через рельсы…
"Интересно, а как этот кремний выглядит… по-настоящему?" — думаю на ходу я. Но топоры и копья мы делаем из вездесущего строительного щебня…
Генка пробегает прямо сквозь меня… сквозь штакетник, поставленный в 80-х вместо нашего любимого забора, на котором порвано немало штанов… и сижено на его зубчиках немало… и переспорено, и перемечтано…
И — позже — горячая Ленкина шея… томительные, невыносимо томительные поцелуи…
Ночь. День. Солнце. Дождь. Ветер.
Вечер.
И столик под тополем… и дядя Паша играет на гармони… и водка поблёскивает в темноте стеклянной бутылкой…
— Так по спине пулей и чиркнуло, слышь, Егор?
— …соседу моему кишки вырвало… это под Прагой уже…
— Хрена ли ты мне говоришь?! Я, б…, три раза в танке горел!
— А ну, брысь отсюдова, пацаны! Нечего вам на ночь тут слушать!
— Мамки-то, заругают, поди, что поздно гуляете…
— При пацанах не матерись, Пашка. При пацанах, говорю, Паша, не матерись…
— Я на Втором Украинском раненный был, в артиллерии…
И сквозь сумерки, сквозь запах акаций, сквозь горький паровозный запах и сладкий папиросный дым, сквозь неясные призрачные громады лет:
— Андре-е-ей! Домо-о-ой! Дети, Андрейка с вами?
— Я ещё немного поиграю, мам!.. Ну, мама-а-а!