Мать Вода и Чёрный Владыка - Лариса Кольцова
— Дай пояснение своему повествованию, уж коли его начал.
— Как начал, так и забыл! А скажу вам вот что. Нэя настолько глупее и ничтожнее той, кто дала ей только отсвет от своей нездешней красоты. Любимое, но не сказал бы что удачное, дитя столь счастливого и столь кратковременного союза двух необыкновенных людей. И никакого пояснения я не дам, и уж тем более ни в чём не признаюсь. И только увидев собственную смерть, я, возможно, ей одной во всём и признаюсь. Но не раскаюсь. Я выбрал свой дальнейший жизненный путь, вися вниз головой над адской расщелиной, и ни разу не пожалел о своём выборе. Знаю я только одно. Преступлением спастись нельзя. Я до сих пор плыву по этой адской реке, ставшей моей жизнью. Как вы мне однажды рассказывали о реке преисподней — реке забвения. Вот и я всё забыл. От этого в моих воспоминаниях нет связности. Они как сны…
— Ладно, не будем о твоих снах. Как именно погиб тот, кого ты назвал своим духовным отцом?
— Он, к сожалению, был погублен теми, кого считал своими соратниками. Они втянули его в заговор, а потом его же и подставили. Он не успел дать мне того, что и обещал. Образования. А он никогда не обманывал. Никого. Праведный человек был. Всё лучшее у меня от него, что впитал я по случаю в своей юности. А сам я земляной ком с горючей и чёрной начинкой. Проживи он дольше, и я был бы другим человеком. Я мог бы взрастить в себе дерево смысла. Совершить бросок вверх. Но кому было меня поливать? Зерно истины во мне засохло, не взошло.
— Где оно, твоё лучшее? В чём выражается? Кому ты сделал благо, хоть самое малое? Демокрит собачий! Роешься всю жизнь в чьих-то выпотрошенных кишках, а тявкаешь о небесных смыслах. Никогда я не встречал такого двуликого урода.
— Ты способен услышать? Говорю же — усох зерном духа. Но это не значит, что не страдаю от житейской никчемности. А кто этот Дем-Крит?
— Он любил философствовать, сидя на свалке или на кладбище, всех презирал и клялся собакой. А молился, как и ты, пустоте, в которой бессмысленные атомы толкают и пихают друг друга. Ко всему прочему он обожал деньги и неплохо умел мошенничать. Ты бы лучше не страдал, а покончил со своим гнусным промыслом работорговца.
— Не могу. К кому будете обращаться в случае чего? — Чапос засунул пальцы в свою пасть, пытаясь вытащить застрявший между зубов стебель от свежего гарнира, поданного к его невозможному для употребления, если по виду, кровяному мясищу, и Рудольф отводил глаза от людоедского пиршества. Понятно, это была тушка домашнего зверька, но в сочетании с общим видом потребителя мяса, рвущего его выдающимися по размеру зубами и практически глотающего куски, не жуя, зрелище холодило неким реликтовым ужасом.
Рудольф содрогнулся, давя позыв к тошноте, от вида крови из недопечённого умышленно, по рецептуре, куска жаркого. — И не исключено, что весь этот груз мешает мне впитать в себя что-то такое, что важнее всего этого любопытного, накопленного хлама, ни к чему не годного…
Чапос скосил один глаз в сторону Рудольфа, а другой отъехал куда-то в сторону, как бы по своим делам. Иногда Чапос косил, что было признаком его озабоченности несколькими мыслями сразу. Невзирая на беседу и всегдашний интерес к Рудольфу, он напряжённо думал о чём-то ещё. Лоб Чапоса не был покатым, надбровные валики умеренные. Свод черепа был высок, а замаскированный волосами костяной нарост — гребень делал его голову вытянуто-огромной. При задумчивости или глубоком погружении в себя, лоб его разглаживался от нервических морщин, кровь отливала от расширенных капилляров, он светлел и становился даже приглядным, на особый вкус, конечно, но лицо привлекало несомненным наличием ума и характерной силой. Тупым или малоразвитым он не казался нисколько. Если бы он был лишён своей всегдашней озлобленности и презрения к окружающим, он не выглядел бы отталкивающим, только неординарным. А ведь многие люди любят тех, кто выделяется из общего фона. Особенно женщины.
Взяв голубеющую полупрозрачную ягоду с подноса для фруктов, Рудольф разжевал её, пряно-травянистую на вкус и мало сладкую. Ягоды оставляли приятное послевкусие, и он стал их поглощать, что было знаком его примирения с наличием Чапоса рядом. Стал оглядывать посетителей, занятых своей нехитрой трапезой. Никто не ел столь отвратительно, не пыхтел, не разбрасывал слюну как несытый зверь. Вполне симпатичные, в меру стеснительные перед лицом себе подобных люди, понимающие, что они не у себя в пещере или норе, где нет свидетелей поглощения добычи. Да здесь и не было нор — пещер, исключая беженцев в горах. А и у тех были больше скальные города, чем первобытные пещеры.
Отшлифовавшись внешне, Чапос был бессилен изменить свою структуру внутреннюю. Возможно, это и происходит с отдельными экземплярами, а накапливаясь, изменения меняют и целые группы и сообщества людей.
На Земле в прежние времена мудрецы считали, что Бог всегда лишает грешников, рано или поздно, орудия греха. Но кто Он? Бог? То, что называли эволюцией? Нет. Человек выпал из природной эволюции. Человек стал вне природным, над природным существом. А затем и существом космическим. И что это, как не поиск своего начала, своего смысла, своего утраченного или обещанного «золотого века».
Вот безумец Хагор уверяет же, что жил в таком хрустальном «саду наслаждений», что совершенный мир без малейшей щербинки возможен, что он есть. Но Хагор никогда и ничего не мог, или умышленно не хотел говорить ему такого, чего и без его утомительной болтовни не имелось бы в его собственных накопленных информационных хранилищах памяти. Хагор был похож в этом смысле на побирушку, каких существовало много на Паралее, копающегося в завалах ненужного барахла, выбрасываемого высшими этажами социального местного дома. Мало ли, и ценное что найдут. И находили, находят. Прислушиваясь невольно к нескончаемому говорению этого космического бомжа, и было ещё под вопросом, насколько он таковым являлся, а не был беженцем с островов, анализируя потом, Рудольф вдруг с удивлением узнавал давно знакомое из тех исторических книг, что приходилось ему самому читать в юные годы погружения в человеческую спираль развития. Где была там правда, где кривда, соотносить приходилось с самим продуктом развития на его последнем открытом завитке.
Сидящий же теперь перед ним был, что называется, артефакт, существующая невозможность, говорящий и едящий одушевлённый апельсин, вызревший на ветвях страшной местной эволюции. В том же, что была