Андрей Лазарчук - Предчувствие: Антология «шестой волны»
Он умолк.
— Ты хочешь, чтобы я полетел к фельдмаршалу и договорился с ним?
— Да. Я понимаю, что это дико звучит, но это — шанс. Пусть маленький, но нам сейчас выбирать не приходится. А то, что у тебя такое низкое звание, — это даже хорошо.
— Больше шансов проскочить незамеченным сквозь кордоны…
— Соображаешь, академик… — Теперь, когда главное было сказано, Беляев явно чуть-чуть расслабился. Но только на мгновение. Потому что умственную нагрузку, связанную с техникой вербовочного разговора (а что ещё это было?), тут же сменила нагрузка совсем другая — гораздо более тяжёлая. Он даже вдруг как-то постарел.
— Ладно, теперь о подробностях. Ты поедешь на бронепоезде…
— На чём?!
— На бронепоезде «Фафнир». Нас связывает с Сплитом рокадная дорога — очень удобно. Спрашиваешь, почему не на самолёте? Отвечаю: потому что реактивный самолёт нам не достать, а отправлять тебя на обычном транспортнике я не рискую. Сам знаешь, что сейчас творится в воздухе. К тому же поезд безопаснее ещё и в другом смысле — перемещения по воздуху исключительно легко контролировать…
В этом месте монолог майора был прерван стуком в дверь, и вошёл седой мужчина в штатском костюме. Первый штатский человек, которого я увидел сегодня в здании, — именно это сбило мой взгляд, так что я не сразу сообразил, где и когда я его встречал раньше. Прошлый август, конгресс соотечественников в Праге. Виктор Евгеньевич Лукашевич, кадровый гвардеец, кавалер ордена Белого орла, в гражданскую войну — командир дивизии в Забайкальской армии адмирала Тимковского, а потом — самый обычный эмигрант, двадцать лет перебивавшийся случайными заработками в Шанхае, Будапеште и той же Праге. А вот теперь — с нами. Правда, форму заново надевать не стал и присягу на верность Империи не принёс, отговорившись возрастом. Осколок Белой гвардии. Я почти непроизвольно встал по стойке «смирно».
Майор тоже встал.
— Познакомьтесь, господа. Это поручик Рославлев. А это…
Я прерываю его:
— С господином полковником я уже знаком.
— Садитесь, Андрей Петрович, — Лукашевич подаёт мне руку и усаживается сам. Рукопожатие у него не то чтобы очень сильное, но какое-то надёжное: мощная пергаментная лапа. — Я вас тоже помню. И по Праге, и по сводкам. — Он поворачивается к майору. — Как я понимаю, речь у вас сейчас шла…
— О плане «Эней». Я уже почти всё рассказал.
— Да-да… — Лукашевич на секунду задумывается. — Вы извините, что я… Ну, словом, в оперативные дела я лезть не буду. Просто хочется дать поручику небольшое — как бы сказать — напутствие. Разрешите?
Беляев кивает, но гость уже не смотрит на него. Кажется, он вообще ни на кого не смотрит. Он сидит прямо передо мной, подперев ладонью щёку, и я вдруг невольно думаю, что он очень красив. Это странно, потому что приметы старости его отнюдь не миновали. Просто бывает такое: человек, в котором вроде бы нет ничего особенного, ненадолго отвлекается, или задумывается, или Бог его знает что, — и вдруг всё меняется. Как витраж, на который падает солнечный луч, и тогда ты видишь, какой он на самом деле. Есть люди, которые умеют оставаться такими почти всегда, — их имена мы знаем из истории. Но большинство не удерживается и теряет себя: луч уходит — и снова серые стёкла и серые рамы… Глядя в ту минуту на Виктора Евгеньевича, я узнал о своей стране и о войне больше, чем до этого — из всех рассказов, и из всего прочитанного, и из всего моего собственного военного опыта. Так не было, но так должно было быть — а значит, в каком-то смысле и было. И даже наше поражение в каком-то смысле было победой. Белая лилия, вышитая на флаге, — знак триединого Бога.
— Вы только не думайте, что я собираюсь делиться с вами своим опытом, — сказал наконец Лукашевич. — Времена меняются, и всё, что было когда-то ценным опытом для меня, теперь ничего не стоит. Более того, старый опыт начинает мешать. Вот это и есть главное, что я хотел вам сказать, Андрей Петрович. Времена меняются. Я старый человек, и я прожил жизнь, в которой мне, как ни странно, почти не за что себя упрекнуть. Это довольно дорого мне обошлось, но зато я, кажется, теперь заслужил такое смешное право: давать советы. Будете слушать?
Я киваю. Я пока не понимаю, к чему клонит старик, но внутри уже появляется знакомое чувство, похожее на проникшую в тёплую комнату струйку ледяного сквозняка из щели в оконном переплёте. Вот сейчас скрипнут петли, и мне откроется новая сторона мира. Что-то ещё, чего я не знал и не предвидел…
— Когда мы воевали под знамёнами с надписью «Победа или смерть», мы действительно были готовы отдать жизнь ради победы. И сейчас мы готовы отдать всё что угодно, чтобы спасти хотя бы то, что ещё можно спасти. Но наша жизнь изменчива; если хотите, перемены — это единственное, что в ней вечно… И ещё есть наши принципы. Которые надо принимать буквально. Вы — солдат. Даже если вы отдадите свою жизнь, у вас останется честь. Но колесо перемен крутится, и может настать момент, когда ради вашей цели вам придётся пожертвовать действительно всем — то есть и честью тоже.
Он замолкает, давая мне время осознать сказанное. Его лицо по-прежнему прозрачно и красиво, только сейчас кажется, что ему не семьдесят лет, а сто или сто двадцать. Как жителю богадельни, уже забывшему собственное имя. Как Аврааму на горе Мория.
— Сейчас всё настолько перепуталось, что я не знаю, перед какими выборами вам предстоит оказаться, и не могу дать никаких конкретных советов. Кроме одного: будьте готовы ко всему. Мы с вами — Белая гвардия. Белая, понимаете? Спасать в этом мире то, что ещё можно спасти, — это наша, если хотите, святая миссия. Ради неё можно пожертвовать всем. Действительно всем. Вот что я хотел вам сказать, Андрей Петрович. Господин поручик. Действуйте, и удачи вам.
Когда дверь за Лукашевичем закрылась, Беляев встряхнулся и сказал:
— Ну так. Детали обсудим позже, потому что уезжаешь ты ночью, а до ночи мы ещё увидимся. Но, как видишь, дел у нас много, а надёжных людей мало. Так что перед отправкой на юг тебе будет ещё одно задание — так сказать, текущее…
— …И довести сведения об обстановке — так они выразились. Обтекаемо. Подробностей рассказать, извини, не могу.
Подпоручик Семёнов раскуривает сигарету, старательно прикрывая её ладонью, чтобы не затушило ветром. Его лицо при этом искривляется сильнее обычного.
— А кто с тобой разговаривал — сказать можешь?
— Майор Беляев. А потом пришёл полковник Лукашевич. Знаешь — старый эмигрант.
— А-а. Наш Нестор…
Я не сразу понимаю, что он имеет в виду.
— Мне он не показался похожим на Нестора. Он никакой не дипломат. Просто солдат. Так и не научившийся быть никем другим.
Костя отделывается какой-то неопределённой гримасой. Спорить он не хочет. Там посмотрим.
Разговор продолжается не сразу. Мы уже зашли довольно далеко в парк. Асфальта под ногами не видно, потому что осеннюю листву в этом году даже с дорог никто не убирал. А мы идём по липовой аллее — ещё не тенистой. Хотя почки на деревьях уже лопнули.
Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков…
— Интересно, а мы-то кто — ахейцы или троянцы?
Я задаю этот вопрос просто так. Чтобы заполнить тишину. Тишину, которая вдруг стала невыносимо пронзительной. Выгибающей землю и разрывающей барабанные перепонки, как вакуум. Огромная сила — пустота. Сильнее материи с её ничтожными атомами, сильнее жизни с её глупыми законами. Сильнее всего на свете. Титан по имени Пустота выигрывает в любом поединке, потому что он старше нас и его козыри — старше.
«Быть может, прежде губ уже родился шёпот…»[1] На этот раз я хочу произнести вас, слова. Я хочу нарушить вами тишину, чтобы превратить её во что-то постижимое разумом.
А может, наоборот — чтобы добавить к тишине нотку безумия.
— Ахейцы или троянцы?…
— Не знаю… Ты, наверное, ахеец. Хотя… — Костя, похоже, всерьёз задумывается. — Это как карты лягут. Да что там, пойди в любую контору или казарму — ну, где народу много — и посмотри, сколько ты их там найдёшь. Агамемнонов, Аяксов, Гекторов…
— А Одиссеев?
Константин высоко поднимает бровь.
— Тебе сказать?
Мы молчим, но я вдруг с противоестественной чёткостью начинаю видеть перед собой образ поручика Маевского. Как он сидит боком к столу, крутя воображаемый аксельбант, и умудряется почти всё время сохранять на лице неопределённо-значительное выражение — словно у какого-нибудь вшивого имперского посланника… Хитроумный. То есть просто очень умный. И очень смелый — не отнять. Только вот неясно, чему служит эта его смелость. А впрочем, чему служим мы все? Есть ли в нашей армии хоть один человек, способный ответить на этот вопрос сколько-нибудь чётко — в цензурных, разумеется, выражениях? Очень сомнительно… И всё-таки Михаил — немного особый случай даже на таком фоне. Я знаю его с перерывами больше двух лет — на войне это много; но я так и не понял, ради чего он воюет. Я видел его в деле, и нет, пожалуй, другого человека, которому бы я настолько доверял — как надёжнейшей из опор, как другу, который никогда не бросит меня ни в бою, ни в беде. И это — несмотря на абсолютную уверенность в том, что при необходимости… при том, что он сочтёт необходимостью — он может совершить ещё одно предательство, не раздумывая. То есть не то чтобы не раздумывая — думает-то он всегда, на то он и Хитроумный… — но совершенно над этим не рефлексируя. Странно. Мне, например, тоже скоро предстоит нарушить присягу, но я это по крайней мере чётко осознаю, и все мои дальнейшие выборы будут проходить на фоне этого осознания. А для Михаила присяга, похоже, просто не существует…