Андрей Лазарчук - Предчувствие: Антология «шестой волны»
Истинно говорю, не поспел я ребят упредить, ох не поспел! Едва глянул на того смешливого — как ножом по сердцу полоснуло. Враз понял — не будет нам удачи этим днём, ох не будет. Так зыркнул, будто нутро выморозил. До дна достал. Чисто кусок льда о двух ногах. Меня не обманешь, я стар, бит, удачею сыт. Смешливый ровно не из этой жизни. Да и не сказать, что по-настоящему весел, словно под личину спрятался. Предчувствую беду, но сделать ничего не могу. Дурни, ох, дурни, чего ж не послушались, чего ж поперёк батьки в пекло сунулись?! Мало глотку не сорвал, но бедняг точно блеском злата ослепило! Как заворожённые под меч встали. Но и будь нас вдесятеро против давешнего, все едино полегли бы. Как будто не один смешливый озорует — двое спина к спине встали, всё видят, не обойдёшь. Такие сами, ровно булат, тускло блещут, кровищей плещут, таких в руки брать — самому до кости изрезаться, чур меня, чур…
Иду, бреду, гол как сокол. Рубаха на мне, да воздух в суме. Под самую ночь холмы раздадутся, и встанет на пути деревня. Иду себе, молчу, думы прочь гоню. А чего мне думы? Только печаль от них и неудобство. Ничего в них светлого да безбедного. Где думки светлые, беспечные? В далёком далеке, чумазом, беспортошном, при отце с матерью, за дедками и бабками. А нынче в себя гляжусь, диву даюсь — мои думки тяжелы, колючи, зубьями клацают, рыком рычат. Не солнышко блеснёт, не радуга встанет, только ветрище свищет да тучи хмурятся. Иду себе, хохотом заливаюсь, грохочу на два голоса. Всё у меня не как у людей. Иной в мир глядится, как дышит, — на душе смурно, так и он сер, а как внутрях поётся, так и сам чисто рубль золотой. Я же… Солнце падает, вдалеке холмы завиднелись. К ночи в деревню войду, то-то хохоту будет…
Убрались холмы с пути, один вправо подался, другой влево принял, а как месяц взошёл, тут и деревня на глаза явилась. Излучина, коса поодаль, месяц лыбится. Спит деревня, огонька не блеснёт. Не знай, что избы впереди, ни за что бы не догадался. Разве что… по запаху. Тянет малёшка палевом, не иначе у кого-то костерок в очаге теплится. Знавал я одного, много лет не был на отчине, а как ступил в родные пределы — пал в траву, объял землю и носом потянул. Я же… смехом давлюсь, еле держусь.
Деревня как деревня. Избы в низинке слеплены кучно, собаки кормлены, месяц маслян, вода мокрая, дым печной коромыслом. Не сдержался, загоготал во всю глотку, аж собаки в ночи разбрехались, мало злобой не захлебнулись. Месяц чудом в реку не сверзился. Я ржал, эхо вторило, собаки лаяли… Так и жизнь, говорят, проходит, в гоготе и лае собачьем. А как вошёл в деревню, как повёл колыбельную, да на два голоса — зубастые унялись, забрехали редко-редко, через раз.
На краю деревни — пожалуй, и вовсе на отшибе — спокон веку ворожеи жили. Уходила одна, приходила другая, а сколько себя в памяти держу, столько и помню старуху не старуху, бабу не бабищу, а только годы будто мимо ведуньи неслись. Иного так приголубят — еле сидит, пыхтит да кряхтит, эту же ровно гладят, а не бьют. Не дамся удивлению, если и поныне жива.
Нет, ты глянь! Тень по воздуху стелется, лишь глаза блескучие месяцем светятся. Дурачок, молод ещё. Молчалив, растерян, но зубаст и зол. Хватаю под горло, увожу мимо себя, проваливаю да сверху валюсь. Тише, дурень, зажимаю псу пасть, тише. И тихонько напеваю в оба уха да на два голоса: Баю-баюшки-баю, не ложися на краю… Пес умиротворился, руку мне облизал, дурень зубастый…
Дверь толкаю, вхожу. Она ждёт, будто знала, что иду, светец воспалила, глядит исподлобья. Молчит. Молчим. Я молчу, да на два голоса. Пес молчит. Косит на меня… на неё…
— Место, Влаш, место! — скрипнули друг за другом старуха и дверь за псом.
А потом ворожея долго на меня смотрела, что-то за спиной выглядывала, в тень угловую косилась. Не изменилась ведунья нисколечко. Ровно в воду канули те двадцать лет, все ко мне ушли, минули старуху.
— А ведь помню я тебя! Мальцом был таким щекастым да сердитым…
Ты, бабка, помнишь, зато я памятью не силён. Для мамки с отцом, для бабок с дедами был я чадушком, пострелёнком, горбушкой с мякушкой, горшочком с кашкою. Всяко разно звали. Потом ровно отрезало. То ли я из детства вышел, то ли детство меня бросило, а верное и то, и другое.
— Ты вернулся…
Да, я вернулся. Ржач меня разбирает, еле держусь, а ворожея куда-то в угол глядит, глаза щурит, ровно видит нечто во тьме.
— Что делать станешь?
— Поживём — увидим. Утра бы дождаться.
Старуха лишь улыбнулась, легонько, светло так.
А никак меня ворожея не представила деревне. Пришёл чужак и пришёл себе. Кому любопытно — спроси сам. Никто я и звать никак. Пришёл с холмов, уйду за реку, был человек и не станет однажды. Старшак всё косился на меня, репу чесал. И так поглядит, и эдак, один глаз прикроет, второй зажмурит. Сплюнет, отойдёт, с другого боку присоседится. Вот уж кого времечко не пощадило, иссекло за будь здоров! Стар, сив, даже отпрыск его сединой трачен, а Углач всё в старшаках пребывает.
Старшак деревенский сив да кослив, а я, чужак-чуженевич, хохотлив да шкодлив. Что старшак, вся деревня кослива, скоро окривеет на сторону. Кто на какую. Косят, молчат. Только дети глядят в упор, в носах ковыряют и любопытствуют, мол, дядька, ты кто таков будешь? Отвечал, дескать, я — счастье-марево, багровое зарево, реки молочные, берега песочные. Да? — спрашивают, даже рты раззявили. Ага, отвечаю, истинно так. А дети лишь звонками залились. Одного карапуза даже на руки взял, над головой поднял, то-то визгу было…
Погóдки деревенские вокруг меня просто извертелись. Всё зыркали исподлобья да шипели, чисто змеи. Сначала на меч косились, потом перестали. Бывало, дамся хохоту, на плетне вишу, а те глазами так и жрут. Или сказать что хотят? Углачёв первак, Ляпо — тот ещё детина, звероват, быковат, как брови сомкнёт, ровно пасмурно делалось. Он хмурится, я ржу, он хмурится, я ржу.
— У нас тоже мечи имеются, — не глядя на меня, будто в небо прогудел как-то Ляпо. — И остры, и блескучи, не тусклее некоторых.
Мне надо было ответ учудить? Не знаю… я гоготал, не мог остановиться. Ляпо насупился, щёки надул, побагровел, чисто свёкла огородная. Не сегодня-завтра очертя голову кинется бодаться. Плечами меряться, кулаками вешаться. Ржу во всё горло да на два голоса…
Охотой промышляю, добычу к ворожее сношу. Не объем старуху. Не был подъедалой и не стану.
— А норманны что? Озоруют?
Старуха глядела на меня долго, даже задышала через раз.
— Эвон что удумал! — протянула ворожея и в ужасе прикрыла рот ладонью.
Молчу. Мрачно усмехаюсь. Ржач разбивает, давлюсь смехом, пополам ломает. Держусь, пока могу, но недолго. Никну к полу и падаю. Гогочу так, что голуби с балки снимаются.
Жду и дожидаюсь. Как-то утром раздался лошадиный топот. Норманн. Лошадёнка приземиста и коренаста, шелом на варяге рогат, а бородища у пришельца рыжа и окладиста.
— Эгей, Углач! Надеюсь, ты жив и здоров? — загрохотал норманн и широко разлыбился.
— А что со мной сделается? — помрачнел старшак.
— Уж не знаю, — гремел вестник. — А только усы твои за зиму малость пообвисли! И дадут боги, только усы!
Углач хмуро улыбнулся. Весна — это норманны, норманны — это набег, набег — это дань. Или кровь. Но последний раз кровь была двадцать лет назад. Двадцать лет назад…
Недолго говорили Углач и варяг, рыжий весть донёс и был таков. А стан «гостенёчки» разбили неподалёку и сроку дали три дня. Должно хватить. Всегда хватало…
Накануне отдачи дани встал ещё затемно. Ни зги не видать. Но ворожея что-то учуяла, вот ведь нюх у старой! Снесло бабку с ложа, вынесло во двор да прямиком ко мне в сарай.
— Не пущу! — Дорогу мне загородила, руки выпростала, в створ упёрлась. Встала намертво. — Тогда не уберегла, теперь сохраню!
— Дурак ведь я, — меня вот-вот смех разобьёт, успеть бы договорить. — А дуракам везёт. Я вернусь.
Обхватил бабку лапищами, развернулся и поставил за собой. Обнял, как родную, погладил по голове, скользнул в предутреннюю мглу… насилу ржач удержал.
Стою посреди деревни, угрюмо кошу по сторонам и мерно отряхиваю меч. Кап-кап-кап — стекает с клинка кровь, шу-шу-шу — несётся со всех сторон, ха-ха-ха — разбирает меня гогот.
— Ты что ж сотворил, поганец? — Старшака перекосило, а Ляпо, обнажая клыки, злорадно буркнул:
— У нас тоже мечи имеются. И остры, и блескучи, не тусклее некоторых!
— Вяльте мясо, зимой сгодится, — отираю меч полотниной. — А скотину не жалейте. Всё едино теряли.
— Ах ты, поганец, вот ведь падаль! — завёлся старшак, а я, дурень, мало не ржу. Еле держусь, горло щекочет.
Старые зароптали, молодые за кольями потянулись.
— У нас тоже мечи имеются. И остры, и блескучи, не тусклее некоторых…